Война отторгает тело. Фотограф Борис Михайлов о метафоре, боли и силе

Один из самых известных на Западе украинских фотографов рассказал Фокусу об эстетике нереспектабельного в своих работах, о том, чем отличается художник от фотографа и об умении разглядеть в жизни ее истинные смыслы

Related video

С Борисом Михайловым мы познакомились в ганноверском Sprengel Museum, куда меня как музыканта пригласили открыть его выставку в январе 2013 года. Надо признать, первоначальное выражение ужаса на лице мэтра при виде человека с баяном в процессе музицирования сменилось на милость. А после исполнения композиции "Оральный этюд" на фоне огромных автопортретов обнаженного фотохудожника я и вовсе был заключен в крепкие михайловские объятия.

Я с изумлением наблюдал за потоками немецкой публики, изучавшей в музейном пространстве собрание работ харьковского мастера, в советское время обвинявшегося в порнографии, на заре 1970-х снимавшего андеграундный социум, а в разгар 1990-х — сцены из жизни бомжей. И не предполагал, что год спустя "Наложения" ("Вчерашний Бутерброд") Бориса Михайлова — слайд-шоу с музыкой Pink Floyd — будут показаны на лондонской Frieze Art Fair в разделе мастеров как одна из 15 важнейших методик, найденных в XX веке. И нам предстоит еще не раз пересечься в международных аэро­портах, на зимнем киевском Майдане и в тихих кварталах западного Берлина, где уже больше десяти лет находится второй дом Бориса и Виктории Михайловых. То, что работы фотографа представляют Украину на нынешней Венецианской биеннале, послужило лишь поводом для давно назревшей беседы.

КТО ОН

Единственный украинский лауреат международной премии "Хассельблад" (2000), лауреат премии "Кольцо Кайзера" (2015), член Немецкой академии искусств, живет в Берлине

ПОЧЕМУ ОН

Борис Михайлов представляет Украину на 57-й Венецианской биеннале, которая открылась 13 мая 2017 года

Борис, сегодня самая значительная ваша награда, пожалуй, "Кольцо Кайзера" — одна из самых престижных немецких премий в области искусства. Кольцо в разное время вручали Генри Муру, Максу Эрнсту, Герхарду Рихтеру, Дэвиду Линчу. Какие преференции дает эта награда ее обладателю?

— Новые возможности открывает только хорошая работа. Значение приза лишь в том, что этим подводится определенный итог. Ты всю жизнь чем-то занимался, и теперь это отмечено, признано как ценность. Ведь до сих пор спорят: что за фотограф такой, Борис Михайлов? Художник или дворняжка какая-то, эпатажник или серьезный исследователь? Могут сказать: он бомжей снимает, рассказывает о нас плохое, и за это ему премии дают на Западе.

Я вспоминаю фотографов, которые в пору моей молодости занимались работами, главным достоинством которых была красота картины. Они чаще находили поддержку, их эстетика сильнее импонировала массам. Почти все, что делал я, можно было назвать вызовом общественному вкусу, эстетикой нереспектабельного. Харьков для меня — эстетско-социальный город. И социально-фотографическое замечание, которое я делал, было в то время, можно сказать, единственным критическим направлением в Украине, дискутировавшим с властью.

В самом начале мы все находились у одной стартовой черты, всем были даны одинаковые возможности. Каждый выбирал свой путь. А время показало, кто оказался прав.

Приз вам вручен с формулировкой: "за документацию советского и постсоветского"...

— Косвенно получается, что так. Хотя формулировка там более широкая: за вклад в искусство. То есть за все, сделанное мною.

Почти полвека назад я начал накапливать свой фотографический багаж, который, как альпинист, тащил все эти годы в гору, веря в его ценность и борясь за него. Но только с началом 1990-х, отмеченных распадом СССР и образованием Украины, мое прошлое оказалось важным для многих. Мои старые, сделанные в советское время, и новые работы стали отбирать на выставки в музеи. Начиная с октября 1991 года, когда в Carnegia Museum of Art Питтсбурга открылась выставка, где среди неизвестных мне тогда имен классиков — On Kawara, Christian Boltanski, Bruce Nauman, Loise Bourgeois — значилось: Борис Михайлов, Харьков, Украина. Эта короткая информация сопровождает все мои публикации и выступления уже 25 лет.

"Каждый раз ты должен дотянуться до какого-то другого знания. Подтягиваться, подтягиваться, подтягиваться. Я меньше, чем фотография. Не я ей диктую — она диктует мне"

А вообще мне повезло: я начинал, когда поле было чистым, нулевым. Можно сказать, я стал фотографом почти в самом начале развития фотографии. Кроме обширного пласта тенденциозно подобранных официальных работ все было открыто. Только начинались разработка языка и поиск формальных ходов.

И еще у меня была большая вера в фотографию и доверие к своему взгляду. Уверенность в том, что выбранные и объединенные мною в группы картинки выявляли что-то очень важное в этом месте и в определенное время.

Из этих групп складывалась как бы общая картина жизни. И главным для меня был не поиск чего-то особенного, уникального, а чувство сопричастности месту, в котором я жил. Можно сказать, я занимался социально-политической интерпретацией. Для каждого времени была найдена своя форма выражения. Отношение к каждому временному отрезку выражалось через определенные эстетические ходы, которые, как мне казалось, ему соответствовали: подкраска, вирирование, использование текстов.

За последние два года на нескольких европейских выставках вызвала сенсацию ваша серия "Наложения".

— А до этого сорок лет была в тени: работа сделана еще в 1960–1970-е годы.

Можно сказать, это моя первая серия, благодаря которой я почувствовал себя фотографом. То, что у меня тогда получилось, радикально отличалось от всего, что мне когда-либо приходилось видеть. Как в бутерброде, я складывал два слайда без всякого там: это — подвинуть, это — чуть-чуть откорректировать.

Так сложилась серия, которую я как слайд-шоу показывал под музыку Pink Floyd. Именно эта работа в середине 1970-х помогла мне увлечь за собой и за фотографией мою жену. Вита — это жизнь, в которой работаем вместе, победы, к которым мы пришли вдвоем.

Берлинский музейный куратор Удо Кеттельман, представлявший меня на вручении Кольца, написал об этой серии довольно сильный текст под названием "Темная сторона Луны". Он говорит об отличиях европейской и восточноазиатской ментальности, распространяющейся на все постсоветское пространство. Корни он ищет у Достоевского, где герой убивает, а затем мучается и этими мучениями себя уничтожает. На Западе нет такого самоедства: если герой принял решение, он просто стреляет. А применительно к нам одновременно рассматривается и убийство, и гложущие сомнения. В образах этой серии есть эта постоянная двойственность — там все время сочетаются противоположности. Например, Сталин и обнаженная женщина.

Какой была она — сексуальность советской жизни?

— Это большая тема. Мне кажется, во время Второй мировой войны обнаженное тело перестало нести эротический смысл, а вместе с ним и эстетический — после всех ужасов лагерей смерти и мясорубки на фронтах. Война тело как бы отторгает, придает ему минусовое содержание. Когда появилось новое поколение, это отторжение уже ушло. Наше время совпало с западной сексуальной революцией. Но тело у нас продолжали не показывать, а внутренняя напряженность, уверенность в том, что оно должно присутствовать в арте, существовали.

Fullscreen

Как вы относились к реальности, в которой тогда жили?

— О реальности вообще говорить сложно — столько здесь субъективного. Часто ты ее не ощущаешь. Даже если она убога, ты находишься внутри процесса и не знаешь, что существует другая реальность. В любой реальности есть место и хорошему, и плохому. И плюсу, и минусу. Вначале, когда ты не занимаешься артом, быть в том или другом для тебя — естественное состояние. Когда же начинаешь работать, для тебя становится важным указать на те или иные вещи. И уже тогда ты маркируешь "хорошее" и "плохое", даже не подчеркивая, нравится тебе это или нет. Другое дело, давали тебе это делать или нет.

Мы жили во время, когда уже не убивали. Но могли притормозить, изолировать. Индивидуальность не поощрялась. Быть не таким, как все, тебе не давали. Хотя во мне индивидуализм как раз не так развит. На­оборот, присущи моменты чего-то общего. В своих работах я не отвечал только за самого себя, у меня не было ощущения: "это только мое". Было чувство, что я уловил некое групповое мышление, которое еще не высказано и его пора выразить.

Вы могли бы в нескольких словах выразить суть того или иного отрезка времени?

— Фотография 1960–1970-х для меня — это событие и нельзя. Фоном, на котором происходило мое становление как фотографа, была работа в условиях общественной неразрешенности, запретов и ограничений, когда в искусстве отражалось только одно мнение, а все остальное было не только неправильным, но и вредным. Такой дикий перекос вызывал желание нарушить запреты, найти способы обойти эти "нельзя". Каждому нет соответствовало свое сопротивление, и это подталкивало к поиску нового языка в искусстве. У меня была некая уверенность, что нельзя снимать "нормальное", не отработав так называемое плохое.

1980-е у меня связываются уже со словом "наше", осью "наше — их", подытоживанием всего советского. Смена четырех лидеров подряд давала какое-то ощущение перемен. Казалось, что уже нельзя описывать жизнь с точки зрения диссидентства, и процессы, связанные с андеграундом и сопротивлением, завершаются.

"Плохое" к началу 1980-х постепенно вырабатывалось, и уже казалось, что скоро можно будет подойти к "нормальному". Ирония у меня изменила свои формы: героем стал некий средний советский человек. Это не люмпен-пролетариат из "Красной серии" и не коммунальный житель периода московского концептуализма, а герой, которого я нечаянно нашел на отдыхе и отобразил в серии 1981 года "Бердянск, пляж, воскресенье с 11:00 до 13:00".

Типажи своих героев вы формируете вплоть до сегодняшнего дня. В 2014-м на петербургской "Манифесте 10" была ваша выставка, посвященная Майдану. Можно ли сравнить эти события с художественным процессом?

"До сих пор спорят: что за фотограф такой, Борис Михайлов? Художник или дворняжка какая-то, эпатажник или серьезный исследователь"

— Приглашение на "Манифесту" пришло еще до начала киевских событий. Питер для меня — город революций. Из головы все время не выходили "Двенадцать" Блока: "Ветер, ветер на всем белом свете…". В середине декабря 2013 года я впервые попал на Майдан и начал снимать материал, который удивительным образом вошел с Блоком в резонанс. То есть июньская выставка делалась на материале, который снимался в декабре и оказался очень актуальным. Кстати, на протяжении всей "Манифесты" в зале висел украинский флаг.

К слову, после падения башен-близнецов 11 сентября 2001 года самые, на мой взгляд, сильные по визуальности телекартинки мир получил, когда происходили драматические события на Институтской. И здесь не нужна была метафора художников. Кадр сам по себе дает метафору, боль и силу. Мои композиции — лишь анализ фундамента вой­ны, того, из чего она выросла.

"Кольцо Кайзера" чаще вручают живописцам, скульпторам и кинорежиссерам. Можно ли во вручении вам этой награды видеть знак того, что теперь и фотография включена в общее поле искусства?

— Фотография только в последние двадцать лет начала входить в большую культуру. Живопись всегда стояла выше и сейчас стоит, но значение фотографии заметно выросло. В отличие от живописи, масскульта идеала, фотография — это масс­культ реальности. Фотографу приходится все искать. Я не должен что-то придумать и снять. Я должен увидеть, почувствовать и снять. В этом разница подходов фотографа и художника. Фотография — это то, что ты увидел. Это было.

Но сейчас фотографы, пожалуй, так же, как и художники, начинают создавать идеал. Компьютер дает им для этого все нужные инструменты. То есть ситуация в определенной мере сливается. А вот понятие труда, которое долго существовало в живописи — умение хорошо передать, сделать, — в фотографии почти отсутствует. Фотография сама все делает. Да, там есть свои законы, но их относительно легко выучить.

Но просто сфотографировать — это еще не значит, что получилась картинка. Тут важны эстетика, понимание. Само движение арта на Западе идет с определенной скоростью. От выставки к выставке делается следующий ход. И почему он совершается именно в этом направлении и с такой скоростью, иногда сложно сразу понять. Это поступательное движение не всегда заметно, но оно есть. Да, ты можешь предлагать свои темы. Но развитие любой из них идет в каком-то эстетическом варианте. И эти ходы в Европе очень быстро меняются. Угадать следующий практически невозможно.

Хотя иногда мне это удавалось. Например, на Paris Photo, которая открылась 10 ноября 2015 года и закончилась сразу после терактов. Там выставлялась моя двухметровая работа: я весь в проводах, с обмотанным черной тряпкой лицом прикрывался щитом с крестом и терновым венцом. Такой "защитник христианских ценностей". В этой работе организаторы выставки потом разглядели предчувствие трагических событий в Париже и даже "упрекнули" меня за такое предвидение.

Может быть, для успешности проще не быть оракулом, а что-нибудь изобрести: допустим, свой метод?

— Художник не имеет права все время работать однообразно. Ну не мог я, например, всю жизнь делать наложения. Да, с одной стороны, надо что-то открыть. С другой — постоянно рефлексировать. Фотограф — это ведь социальное существо, и в этом деле есть очень много составляющих. Со временем я понял, что фотография — это путь познания. То, чем ты владеешь, намного меньше того, что ты можешь получить с ее помощью. Каждый раз ты должен дотянуться до какого-то другого знания. Подтягиваться, подтягиваться, подтягиваться. Я меньше, чем фотография. Не я ей диктую — она диктует мне.