Посмертные приключения
звонаря

Как писатель Р. уехал из города Z в страну U, по дороге умер и написал роман
В Киеве стояли июнь, июль, декабрь, январь, сентябрь и август. Странная троица беженцев бродила по городу в поисках слона Ганеши в вышиванке и томика Кобзаря. Только эти две вещи могли вернуть долгожданный мир в город Z.

У странной троицы беженцев — профессора-философа Гредиса, выпивохи-жизнелюба Вересаева и Лизы Элеоноры, героев романа «Долгота дней», есть ещё одно имя — Владимир Рафеенко.

Вслед за своими героями он перенёсся в Киев из Z, в миру — Донецка, как прибывают души умерших на гору Чистилище в ожидании предписаний тамошнего минсоцполитики.

— От Гредиса у меня любовь к домашнему чтению на диване. Вересаев — смешная, хаотичная, писательская сторона моей личности, любящая алкоголь и женщин. А в Киеве я эта девочка Лиза, единственная из них после смерти сохранившая память и способная действовать.

Второй из трёх эпиграфов к «Долготе дней» — из Поля Валери:
«Крепчает ветер!.. Значит — жить сначала!
Страницы книги плещут одичало,
Дробится вал средь каменной гряды, —
Листы, летите! Воздух, стань просторней!
Раздайтесь, волны! Весело раздёрнув
И паруса, и такелаж судьбы!»

Паруса, такелаж судьбы, волны, каменная гряда — романтический морок. А вот жить сначала — оно самое. Сначала, значит, сначала.
По нём звонит колокол

Эпохи войн и революций рождают былинных героев и эпических злодеев. Социальные лифты носятся вверх-вниз. Неосторожно брошенное слово со скоростью широкополосного интернета превращает героев в предателей, друзей — во врагов, кумиров — в изгоев, обласканных — в отверженных. И наоборот.

У Владимира Рафеенко нет шансов стать героем нашего времени. Спецназ не крестил его ледяными струями на улице Грушевского. Он не менял ход истории зажигательными речами со сцены Майдана. Не жертвовал лимузин для АТО. Не стремится петь в народном хоре «голосов Донбасса». Ничего эпического, ничего былинного. Пишет книги. Пытается сохранить в своей жизни смысл и замысел. Что не считается ни доблестью, ни подвигом и недостаточно для славы.

Рафеенко родился в Донецке и 45 лет прожил в этом городе. Писал под своим именем прозу для интеллектуалов («Демон Декарта», «Московский дивертисмент»), разрушая популярный стереотип о ныне диких детях терриконов. И криминальные романы под псевдонимами. Интеллектуальная проза сделала его лауреатом Русской премии. Криминальные романы наградили самым преданным читателем. Отбывающие срок зэки слали письма в издательство с требованием продолжения литературного банкета.

Ещё Рафеенко был звонарём Свято-Преображенского кафедрального собора в Донецке. В конце мая 2014-го, накануне акции «гудок Ахметова», у него спросили: будешь звонить? Он ответил: «Буду». Вместе с ним на колокольню поднялись ещё трое звонарей. Рафеенко стоял на зазвонных колоколах, оттанцовывал основной узор мелодии.

— Вдруг вижу, к храму несутся человек 12 с битами и в масках. Я кричу ребятам: бросайте, бегите вниз. Они побежали. А я остался привязывать верёвки, если не сделать этого, из-за ветра языки побьют колокола...

Я слышу эту историю во второй или в третий раз, и впервые во время рассказа глаза Рафеенко остаются сухими. Мы сидим в кафе, и мой собеседник, большую часть времени проводящий за письменным столом, немного затравленно оглядывается на посетителей, которым нет дела ни до его рефлексий, ни до города Z.

До июля 2014 года он был уверен: Донецк не сдадут. Умом понимал: достаточно роты спецназовцев, чтобы зачистить город от малахольных с битами и в балаклавах — местной и завезённой из Ростова пацанвы. При этом вопреки логике почему-то не оставляло предчувствие катастрофы, ощущение жизни в зрачке тайфуна.

В воскресенье 5 июля 2014 года вместе с другими звонарями он снова стоял на своей колокольне. Без четверти девять, сразу после того, как отзвонили ко второй литургии, заметил, что центр города заполняют во­оружённые люди. До этого в новостях слышал, что из Славянска на Донецк пропустили колонну боевиков. Вооружённые люди не спешили, было ясно, что вся логистика расписана. Они знали, какие здания занимать, на перекрёстках останавливались, выставляли патрули.

5 июля они вошли в город, а 12-го Рафеенко сел в поезд и уехал в Киев — подальше от «русского мира» с его русским духом, Русской премией и бурятскими танкистами-отпускниками. А по дороге умер. Дело житейское, умер-шмумер, лишь бы был здоров. Кого этим удивишь в стране сотен тысяч переселенцев, бросивших деревья, ими посаженные, дома, в которых никогда не будут жить их дети. И надолго застрявших в чистилище между прошлым и будущим. Вцепившись в единственный и бесполезный в этой ситуации спасательный круг — память.

По ком звонит колокол
Эпохи войн и революций рождают былинных героев и эпических злодеев. Социальные лифты носятся вверх-вниз. Неосторожно брошенное слово со скоростью широкополосного интернета превращает героев в предателей, друзей — во врагов, кумиров — в изгоев, обласканных — в отверженных. И наоборот.

У Владимира Рафеенко нет шансов стать героем нашего времени. Спецназ не крестил его ледяными струями на улице Грушевского. Он не менял ход истории зажигательными речами со сцены Майдана. Не жертвовал лимузин для АТО. Не стремится петь в народном хоре «голосов Донбасса». Ничего эпического, ничего былинного. Пишет книги. Пытается сохранить в своей жизни смысл и замысел. Что не считается ни доблестью, ни подвигом и недостаточно для славы.

Рафеенко родился в Донецке и 45 лет прожил в этом городе. Писал под своим именем прозу для интеллектуалов («Демон Декарта», «Московский дивертисмент»), разрушая популярный стереотип о ныне диких детях терриконов. И криминальные романы под псевдонимами. Интеллектуальная проза сделала его лауреатом Русской премии. Криминальные романы наградили самым преданным читателем. Отбывающие срок зэки слали письма в издательство с требованием продолжения литературного банкета.

Ещё Рафеенко был звонарём Свято-Преображенского кафедрального собора в Донецке. В конце мая 2014-го, накануне акции «гудок Ахметова», у него спросили: будешь звонить? Он ответил: «Буду». Вместе с ним на колокольню поднялись ещё трое звонарей. Рафеенко стоял на зазвонных колоколах, оттанцовывал основной узор мелодии.

— Вдруг вижу, к храму несутся человек 12 с битами и в масках. Я кричу ребятам: бросайте, бегите вниз. Они побежали. А я остался привязывать верёвки, если не сделать этого, из-за ветра языки побьют колокола...

Я слышу эту историю во второй или в третий раз, и впервые во время рассказа глаза Рафеенко остаются сухими. Мы сидим в кафе, и мой собеседник, большую часть времени проводящий за письменным столом, немного затравленно оглядывается на посетителей, которым нет дела ни до его переживаний, ни до города Z.

До июля 2014 года он был уверен: Донецк не сдадут. Умом понимал: достаточно роты спецназовцев, чтобы зачистить город от малахольных с битами и в балаклавах — местной и завезённой из Ростова пацанвы. При этом вопреки логике почему-то не оставляло предчувствие катастрофы, ощущение жизни в зрачке тайфуна.

В воскресенье 5 июля 2014 года вместе с другими звонарями он снова стоял на своей колокольне. Без четверти девять, сразу после того, как отзвонили ко второй литургии, заметил, что центр города заполняют во­оружённые люди. До этого в новостях слышал, что из Славянска на Донецк пропустили колонну боевиков. Вооружённые люди не спешили, было ясно, что вся логистика расписана. Они знали, какие здания занимать, на перекрёстках останавливались, выставляли патрули.

5 июля они вошли в город, а 12-го Рафеенко сел в поезд и уехал в Киев — подальше от «русского мира» с его русским духом, Русской премией и бурятскими танкистами-отпускниками. А по дороге умер. Дело житейское, умер-шмумер, лишь бы был здоров. Кого этим удивишь в стране сотен тысяч переселенцев, бросивших деревья, ими посаженные, дома, в которых никогда не будут жить их дети. И надолго застрявших в чистилище между прошлым и будущим. Вцепившись в единственный и бесполезный в этой ситуации спасательный круг — память.
Наука помнить и искусство забывать


«— Из Z в Украину попасть можно, только приняв смерть от рук боевиков! От рук матрёшек цвета хаки!

— Принять смерть, чтобы попасть в Украину?! — закусила губу Лиза. — То есть как это?

— А как угодно! — охотно уточнила Марина Аркадьевна и несколько раз резко и протяжно каркнула. — Тебя могут расстрелять, взорвать, отравить, сжечь, забить в подвалах бывшего СБУ. Можешь сама собой с голоду подохнуть, благо здесь это не так трудно, как кажется из Киева. Смерть, гарантирующая искомый результат, выходит при насильственном повешенье, при остановке сердца во время допроса, да мало ли…»


Из романа «Долгота дней»


Через несколько месяцев после переезда в Киев Рафеенко пригласили на Львовский форум издателей, где до того он ни разу не был.

— Там обострилось ощущение, что меня не стало, убили по дороге в Киев, но Господь почему-то решил дать мне ещё пожить. Я умер, но почему-то живу. Меня нет, но я есть. Я хочу домой, но дома нет. Это длилось с полгода. А потом жизнь и книга, которую я начал писать, стали лечить.

В разговоре он часто повторяет две фразы. Первая — слова молитвы: Господи, собери меня в самого меня и укрепи. Вторая — всё надобное для жизни будет дано.

— Как-то в Киеве я ехал в метро, и на «Вокзальной» у меня украли кошелёк, а в нём всё, что оставалось на две недели жизни, — 600 грн. Пришёл домой, у меня гривен сорок осталось, мог купить водки, но почему-то почувствовал: сейчас не надо. Сел за стол, наушники надел, включил Бетховена. И точка сборки пришла. Эта фраза — всё надобное для жизни будет дадено. Как только вспомнил, звонок: «Володя, надо срочно перевод сделать». Так и живу — одними текстами пытаюсь заработать на жизнь, другими лечить себя.

В чистилище, где оказался Рафеенко, нет задачи насущнее, чем научиться забывать. Ради этого кто-то пишет книги, кто-то пьёт водку.

— Я многого хотел… до войны, за многое держался, — говорит Рафеенко. — Война настолько упростила жизнь. 90% того, что казалось важным, сейчас я просто не помню.

Из того, что пока не выходит забыть, — библиотека в донецкой квартире. 3–4 тысячи книг, которых, убеждён Рафеенко, он больше не увидит.

— Мне прислали в Киев Сашу Соколова, Веничку Ерофеева, только «Москву — Петушки», потому что трёхтомник дорого пересылать. Жирмунского, Томашевского, Бахтина, профессора Фёдорова две брошюрки, — перечисляет он.

И после долгой паузы, словно спохватившись:

— Зато благодаря переезду я начал перечитывать книги, которые годами пылились дома.

В долгом, как мартовские сумерки, разговоре тема памяти и забывания появляется ещё раз — когда речь заходит о его семье:

— Есть семьи, где собирают архивы, в моей всё делалось для того, чтобы забыть.
Володя рассказывает о своих предках, каждый раз уточняя — документальных подтверждений этих историй нет. Предлагает считать всё это легендами. Будто я стану требовать доказательств правдивости сюжетов, слишком невероятных для того, чтобы оказаться даже вымыслом.

Одна из них — о прапрадеде, сельском парне, с армией Суворова переходившем через Альпы. Раненного, с развороченным животом, его оставили умирать в поле. На родине о нём забыли. А он выжил и пошёл домой. Шёл не торопясь. 12 лет. По дороге освоил ремёсла, стал кузнецом, строителем — когда вернулся домой, первые каменные фундаменты в селе — его рук дело. Говорил на 12 языках, писал по-французски.

Другая история — о деде по материнской линии, родителей которого на глазах пятерых детей расстреляли большевики. Их приютил на зиму сосед-старик. Перезимовали, весной он вывел детей на дорогу и сказал: «Я через пару недель буду умирать, а вы идите в Киев. Никому не рассказывайте про родителей, говорите, не знаете, где они». Годы спустя он вернётся с братом в Донбасс — устраиваться на шахту. После того как кто-то поджёг колхозные амбары, его сразу взяли. В «воронке» отправили на допрос к следователю в Сталино. Дорога — два часа. Когда привезли, следователь сказал: «Я бы тебя, педераста, прямо сейчас расстрелял, жаль, нашли поджигателя, пока тебя везли».

Сам дед об этом никогда не рассказывал, после его смерти проговорилась жена. Однажды пережив голод, остаток жизни он прятал по подвалам и чердакам хлеб, печенье, вафли, пшено, разложенное по мешочкам.

Ещё сюжет. Другой дед — по отцовской линии — с детства обладал необычайной физической силой. В пять лет вытягивал из реки огромные валуны, но простудился в холодной воде и у него отказали ноги. До 17 лет ползал за матерью. Наконец нашёлся какой-то полоумный целитель. Посмотрел на пацана и сказал: поставлю его на ноги. Велел раздеться и лечь на живот, взял топор в руки. «Всё, — говорит, — сейчас буду рубать тебя, сынок. Молитвы какие-нибудь знаешь? Молись». Рядом поставил полено: топором — раз и пополам. Хороший, говорит, топор, острый. Что было дальше, дед не помнил, но на следующий день встал на ноги. Всю жизнь проработал на Донецкой железной дороге, как шутили, денщиком при начальнике вокзала. Брал дрезину, 600 кг, снимал с рельсов и переставлял на другую колею.

— У него магнето имелась, 40 тысяч вольт давала. Я маленький был, он говорит: «Вовка, смотри фокус». Он — за клеммы и крутит её, и между большими пальцами синяя колбаса — бабах, бабах, бабах. А сам хохочет, дымит папиросой.

В Донецке у Рафеенко остались родители и две бабушки.

— Отец, если бы мог уехать, отправился бы в Россию. Я звоню им, когда готов выслушивать о прекрасном российском телевидении в «ДНР» и об успехах «молодой республики». Помощь от меня отказывается принимать, разве что лекарства иногда передаю. Вопросов о том, как я живу, он не задаёт, — неохотно говорит на эту тему Володя.

— Ты общаешься с кем-то из тех, кто остался в Донецке?

— Мосты сожжены. Мне жаль этих людей. Несколько, казалось, вменяемых знакомых сейчас в «ДНР», и по их репликам в соцсетях я вижу, что с ними происходят ужасные вещи. Срабатывают защитные механизмы. Чтобы принять себя нынешних, им приходится оправдывать все те мерзости, которые там совершаются.

Наука помнить и искусство забывать
«— Из Z в Украину попасть можно, только приняв смерть от рук боевиков! От рук матрёшек цвета хаки!
— Принять смерть, чтобы попасть в Украину?! — закусила губу Лиза. — То есть как это?
— А как угодно! — охотно уточнила Марина Аркадьевна и несколько раз резко и протяжно каркнула. — Тебя могут расстрелять, взорвать, отравить, сжечь, забить в подвалах бывшего СБУ. Можешь сама собой с голоду подохнуть, благо здесь это не так трудно, как кажется из Киева. Смерть, гарантирующая искомый результат, выходит при насильственном повешенье, при остановке сердца во время допроса, да мало ли…»


Из романа «Долгота дней»
Через несколько месяцев после переезда в Киев Рафеенко пригласили на Львовский форум издателей, где до того он ни разу не был.

— Там обострилось ощущение, что меня не стало, убили по дороге в Киев, но Господь почему-то решил дать мне ещё пожить. Я умер, но почему-то живу. Меня нет, но я есть. Я хочу домой, но дома нет. Это длилось с полгода. А потом жизнь и книга, которую я начал писать, стали лечить.

В разговоре он часто повторяет две фразы. Первая — слова молитвы: Господи, собери меня в самого меня и укрепи. Вторая — всё надобное для жизни будет дано.

— Как-то в Киеве я ехал в метро, и на «Вокзальной» у меня украли кошелёк, а в нём всё, что оставалось на две недели жизни, — 600 грн. Пришёл домой, у меня гривен сорок осталось, мог купить водки, но почему-то почувствовал: сейчас не надо. Сел за стол, наушники надел, включил Бетховена. И точка сборки пришла. Эта фраза — всё надобное для жизни будет дадено. Как только вспомнил, звонок: «Володя, надо срочно перевод сделать». Так и живу — одними текстами пытаюсь заработать на жизнь, другими лечить себя.

В чистилище, где оказался Рафеенко, нет задачи насущнее, чем научиться забывать. Ради этого кто-то пишет книги, кто-то пьёт водку.

— Я многого хотел… до войны, за многое держался, — говорит Рафеенко. — Война настолько упростила жизнь. 90% того, что казалось важным, сейчас я просто не помню.

Из того, что пока не выходит забыть, — библиотека в донецкой квартире. 3–4 тысячи книг, которых, убеждён Рафеенко, он больше не увидит.

— Мне прислали в Киев Сашу Соколова, Веничку Ерофеева, только «Москву — Петушки», потому что трёхтомник дорого пересылать. Жирмунского, Томашевского, Бахтина, профессора Фёдорова две брошюрки, — перечисляет он.

И после долгой паузы, словно спохватившись:

— Зато благодаря переезду я начал перечитывать книги, которые годами пылились дома.

В долгом, как мартовские сумерки, разговоре тема памяти и забывания появляется ещё раз — когда речь заходит о его семье:

— Есть семьи, где собирают архивы, в моей всё делалось для того, чтобы забыть.
Володя рассказывает о своих предках, каждый раз уточняя — документальных подтверждений этих историй нет. Предлагает считать всё это легендами. Будто я стану требовать доказательств правдивости сюжетов, слишком невероятных для того, чтобы оказаться даже вымыслом.

Одна из них — о прапрадеде, сельском парне, с армией Суворова переходившем через Альпы. Раненного, с развороченным животом, его оставили умирать в поле. На родине о нём забыли. А он выжил и пошёл домой. Шёл не торопясь. 12 лет. По дороге освоил ремёсла, стал кузнецом, строителем — когда вернулся домой, первые каменные фундаменты в селе — его рук дело. Говорил на 12 языках, писал по-французски.

Другая история — о деде по материнской линии, родителей которого на глазах пятерых детей расстреляли большевики. Их приютил на зиму сосед-старик. Перезимовали, весной он вывел детей на дорогу и сказал: «Я через пару недель буду умирать, а вы идите в Киев. Никому не рассказывайте про родителей, говорите, не знаете, где они». Годы спустя он вернётся с братом в Донбасс — устраиваться на шахту. После того как кто-то поджёг колхозные амбары, его сразу взяли. В «воронке» отправили на допрос к следователю в Сталино. Дорога — два часа. Когда привезли, следователь сказал: «Я бы тебя, педераста, прямо сейчас расстрелял, жаль, нашли поджигателя, пока тебя везли».

Сам дед об этом никогда не рассказывал, после его смерти проговорилась жена. Однажды пережив голод, остаток жизни он прятал по подвалам и чердакам хлеб, печенье, вафли, пшено, разложенное по мешочкам.

Ещё сюжет. Другой дед — по отцовской линии — с детства обладал необычайной физической силой. В пять лет вытягивал из реки огромные валуны, но простудился в холодной воде и у него отказали ноги. До 17 лет ползал за матерью. Наконец нашёлся какой-то полоумный целитель. Посмотрел на пацана и сказал: поставлю его на ноги. Велел раздеться и лечь на живот, взял топор в руки. «Всё, — говорит, — сейчас буду рубать тебя, сынок. Молитвы какие-нибудь знаешь? Молись». Рядом поставил полено: топором — раз и пополам. Хороший, говорит, топор, острый. Что было дальше, дед не помнил, но на следующий день встал на ноги. Всю жизнь проработал на Донецкой железной дороге, как шутили, денщиком при начальнике вокзала. Брал дрезину, 600 кг, снимал с рельсов и переставлял на другую колею.

— У него магнето имелась, 40 тысяч вольт давала. Я маленький был, он говорит: «Вовка, смотри фокус». Он — за клеммы и крутит её, и между большими пальцами синяя колбаса — бабах, бабах, бабах. А сам хохочет, дымит папиросой.

В Донецке у Рафеенко остались родители и две бабушки.

— Отец, если бы мог уехать, отправился бы в Россию. Я звоню им, когда готов выслушивать о прекрасном российском телевидении в «ДНР» и об успехах «молодой республики». Помощь от меня отказывается принимать, разве что лекарства иногда передаю. Вопросов о том, как я живу, он не задаёт, — неохотно говорит на эту тему Володя.

— Ты общаешься с кем-то из тех, кто остался в Донецке?

— Мосты сожжены. Мне жаль этих людей. Несколько, казалось, вменяемых знакомых сейчас в «ДНР», и по их репликам в соцсетях я вижу, что с ними происходят ужасные вещи. Срабатывают защитные механизмы. Чтобы принять себя нынешних, им приходится оправдывать все те мерзости, которые там совершаются.
Места силы в городе Z


«В Z не работают физические законы. Вернее, работают не так, как мы привыкли. Сюда коня пришлёшь, он виолончелью станет. Танк обернётся погремушкой. Мертвец — мелодией. Православный танкист — бурятом. Ты думаешь, куда гуманитарка девается, что мы сюда присылаем?!

— Известно куда, — хмуро сказал Василий, — вся на рынке или в местных торговых сетях.

— Только некоторая часть! — Маршак прижал руку к груди. — Уверяю тебя! Большая — по лесам разбегается! Псковская тушёнка из стратегических запасов принимает человеческую форму. Берёт оружие в руки и воюет за русскую идею!»


Из романа «Долгота дней»


Есть вопросы, на которые не знает ответа даже Google. Например, в чьей голове родилась фраза «Донбасс не слышат». Странная, если вспомнить, что вся новейшая история Украины проходила под стук шахтёрских касок об асфальт и гранит. Зато под формулой «Донбасс не читают» я бы подписался. По крайней мере, если речь о книгах Рафеенко. Город Z разрастается в них до вселенной, становится размером с маркесовское Макондо или Йокнапатофу Фолкнера. И, как это бывает, вымысел рано или поздно вытесняет реальность. Нудные литературные критики в таких случаях заводят песню о писателях-пророках.

«В Z грядёт катастрофа, равной которой не знала новейшая история, если не человечества, то украинской степи! Все иллюзии, которые мы на этом клочке земли, считай, столетиями сдерживали, принимая, так сказать, Иггдрасиль на себя, неумолимо ворвутся в мир».

«Молибденовые вьюги, стронций, барий, радий, Менделеев на своём чемодане по-прежнему должны кружить на этих ветрах. Наши деды и прадеды заключили союз с демоном иллюзий ради угля и стали. И теперь он желает тут жить. И не нам спорить с чёрной пылью, что сотни лет блуждает над степью! И всадники Апокалипсиса тут в своём праве. Это их земля и их небо».

Так описывал Рафеенко город Z в «Демоне Декарта» задолго до холодной русской весны и горячего лета 2014-го. Z — мечта о будущем в головах тех, кто верил в чудесную силу машин и механизмов. Где-то далеко отсюда веками складывались культурно-исторические пазлы, из которых вырастали города и страны. Центр вселенной Z — завод или шахта посреди степи. А её идеальный житель — придаток к машине, способный воспроизводить себе подобных и не обременённый ни родовой памятью, ни культурным опытом.

На этом месте культурологического монолога Рафеенко внезапно меняет регистр. Город Z растворяется, его голос теплеет, и он начинает говорить о любимых местах в Донецке:

— Бульвар Пушкина, там фонтаны, там красиво, старички играют на духовых инструментах. Рядом университет, мы убегаем с занятий, покупаем дешёвое шампанское и пьём «с горла».

Ещё одно «место силы» для Рафеенко — та самая колокольня Свято-Преображенского собора. Он рассказывает о колоколах, как говорят о детях или о домашних животных, — разве что фотографии в телефоне не показывает. Говорит о том, что ни одна колокольня не похожа на другую. Разная натяжка, разная длина верёвок, разный вес. Благовест — семитонник, подзвоны, зазвонные колокола, полиелейные. Даже если звонари опытные, звон всегда начинается механически. А потом что-то происходит, не зависящее от людей на колокольне. Они лишь придатки этой многотонной машины, а сама машина — не подвешенные куски чугуна, а колесо звуков, огромный невидимый пароход, который плывёт в вечность.

— Мы такие композиции в джазовой технике мочили, любо-дорого. Я очень любил, когда мы синкопами работали. Было очень клёво, особенно на Пасху. С колокольни смотришь на просыпающийся праздничный город. Народ уже разговелся и не понимает, что это типичный госпеловский вариант. И никто нас не ругает: Пасха — время, когда звонарю прощается всё.

— А ты сам какой колокол?

— Небольшой, тонны на две с половиной, не Благовест, конечно. Какой-то такой полиелейный. Хотя нет, знаешь, я два полиелейных и пять зазвонных, слишком много шизофрении в голове.
Рассказывая о любимых местах в Донецке, Володя всякий раз спотыкается о слова «до войны», словно всё ещё не понимает, что речь не о Второй мировой из кинофильмов.

— Дом родителей на окраине города. Рядом пруд, заброшенный… ещё до войны... террикон, и мы с отцом вдвоём сажали дубы. Каждый год с упорством идиотов сажали дубы. Из сотни всходило два в лучшем случае. Но всё равно десятка два дубов поднялось. Там же… перед войной, ещё до Майдана, я видел странные учения — вроде пейнтбол. Человек шестьсот бегали. Ими управляли профессиональные военные. Помню их дикие знамёна с Георгием Победоносцем и православными крестами. Нас прогнали оттуда. Теперь я понимаю, что это была подготовка.
Места силы в городе Z
«В Z не работают физические законы. Вернее, работают не так, как мы привыкли. Сюда коня пришлёшь, он виолончелью станет. Танк обернётся погремушкой. Мертвец — мелодией. Православный танкист — бурятом. Ты думаешь, куда гуманитарка девается, что мы сюда присылаем?!
— Известно куда, — хмуро сказал Василий, — вся на рынке или в местных торговых сетях.
— Только некоторая часть! — Маршак прижал руку к груди. — Уверяю тебя! Большая — по лесам разбегается! Псковская тушёнка из стратегических запасов принимает человеческую форму. Берёт оружие в руки и воюет за русскую идею!»


Из романа «Долгота дней»
Есть вопросы, на которые не знает ответа даже Google. Например, в чьей голове родилась фраза «Донбасс не слышат». Странная, если вспомнить, что вся новейшая история Украины проходила под стук шахтёрских касок об асфальт и гранит. Зато под формулой «Донбасс не читают» я бы подписался. По крайней мере, если речь о книгах Рафеенко. Город Z разрастается в них до вселенной, становится размером с маркесовское Макондо или Йокнапатофу Фолкнера. И, как это бывает, вымысел рано или поздно вытесняет реальность. Нудные литературные критики в таких случаях заводят песню о писателях-пророках.

«В Z грядёт катастрофа, равной которой не знала новейшая история, если не человечества, то украинской степи! Все иллюзии, которые мы на этом клочке земли, считай, столетиями сдерживали, принимая, так сказать, Иггдрасиль на себя, неумолимо ворвутся в мир».

«Молибденовые вьюги, стронций, барий, радий, Менделеев на своём чемодане по-прежнему должны кружить на этих ветрах. Наши деды и прадеды заключили союз с демоном иллюзий ради угля и стали. И теперь он желает тут жить. И не нам спорить с чёрной пылью, что сотни лет блуждает над степью! И всадники Апокалипсиса тут в своём праве. Это их земля и их небо».

Так описывал Рафеенко город Z в «Демоне Декарта» задолго до холодной русской весны и горячего лета 2014-го. Z — мечта о будущем в головах тех, кто верил в чудесную силу машин и механизмов. Где-то далеко отсюда веками складывались культурно-исторические пазлы, из которых вырастали города и страны. Центр вселенной Z — завод или шахта посреди степи. А её идеальный житель — придаток к машине, способный воспроизводить себе подобных и не обременённый ни родовой памятью, ни культурным опытом.

На этом месте культурологического монолога Рафеенко внезапно меняет регистр. Город Z растворяется, его голос теплеет, и он начинает говорить о любимых местах в Донецке:

— Бульвар Пушкина, там фонтаны, там красиво, старички играют на духовых инструментах. Рядом университет, мы убегаем с занятий, покупаем дешёвое шампанское и пьём «с горла».

Ещё одно «место силы» для Рафеенко — та самая колокольня Свято-Преображенского собора. Он рассказывает о колоколах, как говорят о детях или о домашних животных, — разве что фотографии в телефоне не показывает. Говорит о том, что ни одна колокольня не похожа на другую. Разная натяжка, разная длина верёвок, разный вес. Благовест — семитонник, подзвоны, зазвонные колокола, полиелейные. Даже если звонари опытные, звон всегда начинается механически. А потом что-то происходит, не зависящее от людей на колокольне. Они лишь придатки этой многотонной машины, а сама машина — не подвешенные куски чугуна, а колесо звуков, огромный невидимый пароход, который плывёт в вечность.

— Мы такие композиции в джазовой технике мочили, любо-дорого. Я очень любил, когда мы синкопами работали. Было очень клёво, особенно на Пасху. С колокольни смотришь на просыпающийся праздничный город. Народ уже разговелся и не понимает, что это типичный госпеловский вариант. И никто нас не ругает: Пасха — время, когда звонарю прощается всё.

— А ты сам какой колокол?

— Небольшой, тонны на две с половиной, не Благовест, конечно. Какой-то такой полиелейный. Хотя нет, знаешь, я два полиелейных и пять зазвонных, слишком много шизофрении в голове.
Рассказывая о любимых местах в Донецке, Володя всякий раз спотыкается о слова «до войны», словно всё ещё не понимает, что речь не о Второй мировой из кинофильмов.

— Дом родителей на окраине города. Рядом пруд, заброшенный… ещё до войны... террикон, и мы с отцом вдвоём сажали дубы. Каждый год с упорством идиотов сажали дубы. Из сотни всходило два в лучшем случае. Но всё равно десятка два дубов поднялось. Там же… перед войной, ещё до Майдана, я видел странные учения — вроде пейнтбол. Человек шестьсот бегали. Ими управляли профессиональные военные. Помню их дикие знамёна с Георгием Победоносцем и православными крестами. Нас прогнали оттуда. Теперь я понимаю, что это была подготовка.

47 метров корней


«Во вторник в бане никого. Тишина. Во вторник здесь чисто и уютно. Тихо, мирно. Ты можешь расслабиться и забыться во вторник. Баня защитит от военных забот, от ненависти и утрат. Немолчная песнь воды и пара погружает в покой, которого нет больше нигде. Рассыпающееся эхо стирает грань между реальностью и мечтой. Уходят обиды. Пропадают, как и не было их, дурные поступки. Ты украл, убил, ударил мать? Просрал Крым и Донбасс? Нарисовал смерть тёти? Нацист? Оккупант? Гоблин? Сепаратист с кислотой вместо крови? Ангел Обама, Барака Меркель, Путин-Проект? Йошкин кот? Первый нах? Забудь. Ничего этого нет. Лишь ветра свист, лишь пара гул, лишь водяная капель».

Из романа «Долгота дней»


Трёхэтажная баня «Пятый Рим» на окраине Z — одна из главных локаций «Долготы дней». Здесь бесследно исчезают явившиеся на помывку оккупанты, а каждое утро начинается с исполнения украинского гимна. Так Сократ Гредис, Коля Вересаев и Лиза вносят непоправимый астральный разлад в работу механизмов российского инферно.

«Пятый Рим» остался в Донецке, а мы с Рафеенко идём в другую баню, упомянутую в романе, — возле храма Николы Доброго на Подоле. Описанного в тексте чёрного креста на стене здесь нет, зато есть картины, на которых чувственные древние египтянки нежатся под пальмами.

Баня — подстрочник слова «чистилище». И лучшее место для разговоров о главном. Человек в бане выпадает из автоматизма жизни, уходит злоба дня, проявляются смыслы, на расшифровку которых обычно нет ни времени, ни сил. Где, как не в бане, поговорить о Русалочке из сказки Андерсена. Которая, по мнению Рафеенко, не о несчастной любви. Она о внутренней потребности изменений, переходе в другое качество, и символ этого перехода — кровь, сочащаяся из ног Русалочки.

— Только стояние в страдании делает из биологического существа существо, живущее в вечности. Только стоянием в страдании ты можешь что-то из себя вылепить, — вопиет Рафеенко, голый и в шерстяной лыжной шапочке.

В этот момент в чертах его проступает что-то от ветхозаветных пророков, несмотря на то, что баня финская, а во внешности моего собеседника явно присутствует далёкое эхо монголо-татарского ига.

Я понимаю, что разговор о сказке Андерсена не случаен. Жизнь в киевском чистилище для него и есть бытие Русалочки, причём, в отличие от неё, он вытолкнут в другую реальность не по своей воле.

— Z — город, в который я врос, как дерево корнями, — говорит он. — Я вырвал эти корни и пошёл на вокзал. Они волочились, какие-то оторвались по дороге, какие-то приехали со мной. А тут почва другая. А корней 47 метров. Куда ты их запихнёшь, в случайную щель они не влезут. Тут свои каштаны красивые, но я-то тополь.

— Ты воспринимаешь свою теперешнюю «долготу дней» как что-то постоянное или как то, что нужно перетерпеть?

— Иногда мне кажется, что терпеть придётся остаток жизни. Жизнь надо перенести, но не как болезнь, а как подарок, как то, что тебе вручили и сказали доставить из точки А в точку Б. Этот груз меняется в твоих руках по ходу — превращается из розы в чёрную жабу, из чёрной жабы в скрипку, из скрипки в автомат Калашникова, потом в планшет, на котором можно написать роман. Иногда этот груз лёгкий, иногда тяжёлый, иногда невыносимо страшный. Тогда надо вспоминать о моментах, когда было легко.

47 метров корней
«Во вторник в бане никого. Тишина. Во вторник здесь чисто и уютно. Тихо, мирно. Ты можешь расслабиться и забыться во вторник. Баня защитит от военных забот, от ненависти и утрат. Немолчная песнь воды и пара погружает в покой, которого нет больше нигде. Рассыпающееся эхо стирает грань между реальностью и мечтой. Уходят обиды. Пропадают, как и не было их, дурные поступки. Ты украл, убил, ударил мать? Просрал Крым и Донбасс? Нарисовал смерть тёти? Нацист? Оккупант? Гоблин? Сепаратист с кислотой вместо крови? Ангел Обама, Барака Меркель, Путин-Проект? Йошкин кот? Первый нах? Забудь. Ничего этого нет. Лишь ветра свист, лишь пара гул, лишь водяная капель».

Из романа «Долгота дней»
Трёхэтажная баня «Пятый Рим» на окраине Z — одна из главных локаций «Долготы дней». Здесь бесследно исчезают явившиеся на помывку оккупанты, а каждое утро начинается с исполнения украинского гимна. Так Сократ Гредис, Коля Вересаев и Лиза вносят непоправимый астральный разлад в работу механизмов российского инферно.

«Пятый Рим» остался в Донецке, а мы с Рафеенко идём в другую баню, упомянутую в романе, — возле храма Николы Доброго на Подоле. Описанного в тексте чёрного креста на стене здесь нет, зато есть картины, на которых чувственные древние египтянки нежатся под пальмами.

Баня — подстрочник слова «чистилище». И лучшее место для разговоров о главном. Человек в бане выпадает из автоматизма жизни, уходит злоба дня, проявляются смыслы, на расшифровку которых обычно нет ни времени, ни сил. Где, как не в бане, поговорить о Русалочке из сказки Андерсена. Которая, по мнению Рафеенко, не о несчастной любви. Она о внутренней потребности изменений, переходе в другое качество, и символ этого перехода — кровь, сочащаяся из ног Русалочки.

— Только стояние в страдании делает из биологического существа существо, живущее в вечности. Только стоянием в страдании ты можешь что-то из себя вылепить, — вопиет Рафеенко, голый и в шерстяной лыжной шапочке.

В этот момент в чертах его проступает что-то от ветхозаветных пророков, несмотря на то, что баня финская, а во внешности моего собеседника явно присутствует далёкое эхо монголо-татарского ига.

Я понимаю, что разговор о сказке Андерсена не случаен. Жизнь в киевском чистилище для него и есть бытие Русалочки, причём, в отличие от неё, он вытолкнут в другую реальность не по своей воле.

— Z — город, в который я врос, как дерево корнями, — говорит он. — Я вырвал эти корни и пошёл на вокзал. Они волочились, какие-то оторвались по дороге, какие-то приехали со мной. А тут почва другая. А корней 47 метров. Куда ты их запихнёшь, в случайную щель они не влезут. Тут свои каштаны красивые, но я-то тополь.

— Ты воспринимаешь свою теперешнюю «долготу дней» как что-то постоянное или как то, что нужно перетерпеть?

— Иногда мне кажется, что терпеть придётся остаток жизни. Жизнь надо перенести, но не как болезнь, а как подарок, как то, что тебе вручили и сказали доставить из точки А в точку Б. Этот груз меняется в твоих руках по ходу — превращается из розы в чёрную жабу, из чёрной жабы в скрипку, из скрипки в автомат Калашникова, потом в планшет, на котором можно написать роман. Иногда этот груз лёгкий, иногда тяжёлый, иногда невыносимо страшный. Тогда надо вспоминать о моментах, когда было легко.

Человек в эпоху досократиков


«Украина для нас с тобой, находящихся в Z, — это не столько страна, бедная молодая держава, которую рвут на куски как российские, так и местные шакалы. Украина — это вообще не территория! Именно потому, Коля, её никогда не одолеют орды алкоголиков, национал-идиотов, танкистов-бурятов и духовных вырожденцев. Украина, в сущности, отечество наше небесное. Почти то же самое, что жизнь после смерти! Улавливаешь, о чём я?»

Из романа «Долгота дней»


— Я умею только писать книги, говорить о сказках и пить водку, — говорит Рафеенко.

Мы идём к метро после трёхчасового мастер-класса для желающих научиться писать книги и говорить о сказках — под чай-кофе-печеньки-бехеровку. Для него такие встречи — подработка и социализация, на дефицит которой он жалуется часто и, кажется, сам верит в то, что именно социализации ему для полного счастья не хватает в киевском чистилище.

Его слушатели — 5–6 человек за длинным столом в библиотеке Киевского дворца детей и юношества. И ещё одна голова в окне Skype. Голова принадлежит девушке из Лондона. Голова просит: «Подвиньте меня ближе к Владимиру. Плохо слышно». Тот, кто рядом, двигает ноутбук. «Теперь хорошо», — довольна голова.

Несколько месяцев назад по не­опытности он раздавал нелепые задания. Например, к следующему занятию прочесть «Идиота». Быстро понял, что заставлять работающих людей по вечерам читать романы Достоевского — преступление против человечности. И перешёл к более гуманным формам обучения. Например, посмотреть фильм. Сегодня разбирали «Простую историю» Дэвида Линча.

История проще некуда. Старик по имени Элвин узнаёт, что у его брата Лайла инсульт. Лет десять они не общались из-за ссоры, о причинах которой все давно забыли. Дышащий на ладан Элвин покупает старую газонокосилку и со скоростью пять миль в час отправляется к брату в неблизкий путь — из Айовы в Висконсин. Роуд-муви, поля, жатва, случайные встречи, саундтрек Анджело Бадаламенти, все дела. «Весь путь ко мне ты проехал на этой штуковине?» — изумляется в финале Лайл и, кажется, впервые за десять лет вспоминает о брате. «Да, Лайл», — отвечает Элвин. Он поднимает голову, и звёздное небо накрывает героев, зрителя и всю эту планету, которая мало изменилась с ветхозаветных времён.

— Зачем Линчу в фильме нужна газонокосилка? — спрашивает Рафеенко. — Не лучший способ передвижения на сотни миль.

Пока начинающие писатели бьются над разгадкой, я думаю о том, на чём может приехать Володя к своему отцу, чтобы всё срослось. Чтобы в финале простой истории увидеть друг друга и понять, что делить звёздное небо — плохая идея.

— В фильме всё просто, — отвечает на незаданный вопрос Рафеенко. — Два человека. Элвин — Лайл. Каин — Авель. В нашем случае шизофрения на уровне страны. Часть населения ненавидит вторую часть, а та отвечает тем же первой. Как ты это склеишь?

— Ты чувствуешь вину за случившееся?

— Да. Особенно остро чувствовал сразу после переезда в Киев. Вспоминал все свои поступки и слова, которые совершал и произносил.

— В чём твоя вина?

— Я врал, малодушничал, молчал там, где нужно было говорить. Возможно, мой голос где-то упал бы на нужную чашу весов, и не было бы всех этих смертей.

Вместо «я» в его речи незаметно появляется «мы».

— Мы тщеславны, мы скоры на выводы и на расправу. Все наши болезни и наша местечковость от того, что мы не можем вырасти из младенческих ползунков. Мы — древние греки периода зарождения полиса, демократии ещё нет, но мы надеемся, что полис всё-таки возникнет, мы поборем внутренних и внешних врагов и начнём строить. Мы живём в эпоху даже не досократиков, а Гомера и Гесиода. До украинского Сократа мы точно не доживём. Дай Бог дожить до своего Фалеса.

В детстве ему снились повторяющиеся ужасы — как каждому впечатлительному ребёнку. Правда, в отличие от большинства впечатлительных детей, он научился управлять снами. В момент, когда было совсем страшно, он, не просыпаясь, отдалялся от кошмара и видел издалека цветной земной шар. Земля совершала три-четыре оборота, и он просыпался.

— Чего ты боишься сегодня?

— У православных есть такое понятие — страх Божий. Для меня это даже не страх перед Богом, а боязнь нарушить то, что в тебе заложено, — замысел. Приятель рассказывал, как привёз своего знакомого в реанимацию с алкогольным отравлением. Пока знакомого откачивали, они с главным наркологом сели в кабинете и распили немного коньячка. Приятель спрашивает: «У него запой, а я с детства пью и никаких запоев, в чём здесь дело, доктор?» А доктор говорит: «Понимаешь, есть люди, которые чувствуют замысел в своей жизни, а есть те, которые не чувствуют. Вот у вторых, в отличие от первых, и бывают запои». Я охренел. Вот ключевое слово — замысел. Очень легко отступить от него, особенно в наше время распавшихся реальностей. И тогда тебя быстро и аккуратно убирают с шахматной доски.

Человек в эпоху досократиков
«Украина для нас с тобой, находящихся в Z, — это не столько страна, бедная молодая держава, которую рвут на куски как российские, так и местные шакалы. Украина — это вообще не территория! Именно потому, Коля, её никогда не одолеют орды алкоголиков, национал-идиотов, танкистов-бурятов и духовных вырожденцев. Украина, в сущности, отечество наше небесное. Почти то же самое, что жизнь после смерти! Улавливаешь, о чём я?»

Из романа «Долгота дней»
— Я умею только писать книги, говорить о сказках и пить водку, — говорит Рафеенко.

Мы идём к метро после трёхчасового мастер-класса для желающих научиться писать книги и говорить о сказках — под чай-кофе-печеньки-бехеровку. Для него такие встречи — подработка и социализация, на дефицит которой он жалуется часто и, кажется, сам верит в то, что именно социализации ему для полного счастья не хватает в киевском чистилище.

Его слушатели — 5–6 человек за длинным столом в библиотеке Киевского дворца детей и юношества. И ещё одна голова в окне Skype. Голова принадлежит девушке из Лондона. Голова просит: «Подвиньте меня ближе к Владимиру. Плохо слышно». Тот, кто рядом, двигает ноутбук. «Теперь хорошо», — довольна голова.

Несколько месяцев назад по не­опытности он раздавал нелепые задания. Например, к следующему занятию прочесть «Идиота». Быстро понял, что заставлять работающих людей по вечерам читать романы Достоевского — преступление против человечности. И перешёл к более гуманным формам обучения. Например, посмотреть фильм. Сегодня разбирали «Простую историю» Дэвида Линча.

История проще некуда. Старик по имени Элвин узнаёт, что у его брата Лайла инсульт. Лет десять они не общались из-за ссоры, о причинах которой все давно забыли. Дышащий на ладан Элвин покупает старую газонокосилку и со скоростью пять миль в час отправляется к брату в неблизкий путь — из Айовы в Висконсин. Роуд-муви, поля, жатва, случайные встречи, саундтрек Анджело Бадаламенти, все дела. «Весь путь ко мне ты проехал на этой штуковине?» — изумляется в финале Лайл и, кажется, впервые за десять лет вспоминает о брате. «Да, Лайл», — отвечает Элвин. Он поднимает голову, и звёздное небо накрывает героев, зрителя и всю эту планету, которая мало изменилась с ветхозаветных времён.

— Зачем Линчу в фильме нужна газонокосилка? — спрашивает Рафеенко. — Не лучший способ передвижения на сотни миль.

Пока начинающие писатели бьются над разгадкой, я думаю о том, на чём может приехать Володя к своему отцу, чтобы всё срослось. Чтобы в финале простой истории увидеть друг друга и понять, что делить звёздное небо — плохая идея.

— В фильме всё просто, — отвечает на незаданный вопрос Рафеенко. — Два человека. Элвин — Лайл. Каин — Авель. В нашем случае шизофрения на уровне страны. Часть населения ненавидит вторую часть, а та отвечает тем же первой. Как ты это склеишь?

— Ты чувствуешь вину за случившееся?

— Да. Особенно остро чувствовал сразу после переезда в Киев. Вспоминал все свои поступки и слова, которые совершал и произносил.

— В чём твоя вина?

— Я врал, малодушничал, молчал там, где нужно было говорить. Возможно, мой голос где-то упал бы на нужную чашу весов, и не было бы всех этих смертей.

Вместо «я» в его речи незаметно появляется «мы».

— Мы тщеславны, мы скоры на выводы и на расправу. Все наши болезни и наша местечковость от того, что мы не можем вырасти из младенческих ползунков. Мы — древние греки периода зарождения полиса, демократии ещё нет, но мы надеемся, что полис всё-таки возникнет, мы поборем внутренних и внешних врагов и начнём строить. Мы живём в эпоху даже не досократиков, а Гомера и Гесиода. До украинского Сократа мы точно не доживём. Дай Бог дожить до своего Фалеса.

В детстве ему снились повторяющиеся ужасы — как каждому впечатлительному ребёнку. Правда, в отличие от большинства впечатлительных детей, он научился управлять снами. В момент, когда было совсем страшно, он, не просыпаясь, отдалялся от кошмара и видел издалека цветной земной шар. Земля совершала три-четыре оборота, и он просыпался.

— Чего ты боишься сегодня?

— У православных есть такое понятие — страх Божий. Для меня это даже не страх перед Богом, а боязнь нарушить то, что в тебе заложено, — замысел. Приятель рассказывал, как привёз своего знакомого в реанимацию с алкогольным отравлением. Пока знакомого откачивали, они с главным наркологом сели в кабинете и распили немного коньячка. Приятель спрашивает: «У него запой, а я с детства пью и никаких запоев, в чём здесь дело, доктор?» А доктор говорит: «Понимаешь, есть люди, которые чувствуют замысел в своей жизни, а есть те, которые не чувствуют. Вот у вторых, в отличие от первых, и бывают запои». Я охренел. Вот ключевое слово — замысел. Очень легко отступить от него, особенно в наше время распавшихся реальностей. И тогда тебя быстро и аккуратно убирают с шахматной доски.

До конца дней


«Дом горит. И как во всяком настоящем доме, в нём сгорает только то, что было в нём необязательного и случайного. Все эти диапроекторы и сачки, дипломы, письма, удостоверения, смешные сберегательные и пенсионные книжки, досада и жалость, все эти вёсны и зимы, болезни и недоумения, слёзы и разочарования, вся нажитая боль и никому не нужная бесконечная память».


Из книги «Невозвратные глаголы»


«Долгота дней» заканчивается огнём — горит карусель, облитая бензином, — деревянные крысы, медведи, волки, бегемоты, бобры, страусы, зайцы, бараны, обезьяны.

В финале одной из прежних книг Рафеенко — «Невозвратные глаголы» тоже пожар. В дом вот-вот придут новые хозяева. Они уже здесь, у дверей, когда дом загорается. Лопаются окна, на стенах горят обрамлённые старинные вышивки, фотографии, бумажные иконки, рушники.

Всё сходится в одной точке — горит невозвратное, спасти ничего невозможно. Пожар виден лишь снаружи, те, кто внутри, его не замечают. Семья собирается за столом. Мама, папа, две бабушки, два деда. Все живы, все при памяти. Несгораемый остаток.

Кого там ещё уносило вместе с панцирем-скорлупой. Девочку Элли с пёсиком Тотошкой? Великий и ужасный Гудвин обещал вернуть их в родной Канзас, но оказался шарлатаном. Калифа-аиста из сказки Гауфа? Магическое слово «мутабор», позволяющее вернуться в прошлое, исчезло из его памяти. «Мутароб, муртубор, мурбутор, мурбурбур, муртурбур, мурбурут, мутрубут», — безуспешно перебирает он варианты.

Некуда возвращаться и незачем. Зрачок тайфуна сомкнулся. «Крепчает ветер!.. Значит — жить сначала!»

Алиса следует за Белым Кроликом и летит в нору, попадая в зал со множеством запертых дверей, которые предстоит открывать одну за другой. До конца долгих дней.



Текст: Михаил Кригель


До конца дней
«Дом горит. И как во всяком настоящем доме, в нём сгорает только то, что было в нём необязательного и случайного. Все эти диапроекторы и сачки, дипломы, письма, удостоверения, смешные сберегательные и пенсионные книжки, досада и жалость, все эти вёсны и зимы, болезни и недоумения, слёзы и разочарования, вся нажитая боль и никому не нужная бесконечная память».

Из книги «Невозвратные глаголы»
«Долгота дней» заканчивается огнём — горит карусель, облитая бензином, — деревянные крысы, медведи, волки, бегемоты, бобры, страусы, зайцы, бараны, обезьяны.

В финале одной из прежних книг Рафеенко — «Невозвратные глаголы» тоже пожар. В дом вот-вот придут новые хозяева. Они уже здесь, у дверей, когда дом загорается. Лопаются окна, на стенах горят обрамлённые старинные вышивки, фотографии, бумажные иконки, рушники.

Всё сходится в одной точке — горит невозвратное, спасти ничего невозможно. Пожар виден лишь снаружи, те, кто внутри, его не замечают. Семья собирается за столом. Мама, папа, две бабушки, два деда. Все живы, все при памяти. Несгораемый остаток.

Кого там ещё уносило вместе с панцирем-скорлупой. Девочку Элли с пёсиком Тотошкой? Великий и ужасный Гудвин обещал вернуть их в родной Канзас, но оказался шарлатаном. Калифа-аиста из сказки Гауфа? Магическое слово «мутабор», позволяющее вернуться в прошлое, исчезло из его памяти. «Мутароб, муртубор, мурбутор, мурбурбур, муртурбур, мурбурут, мутрубут», — безуспешно перебирает он варианты.

Некуда возвращаться и незачем. Зрачок тайфуна сомкнулся. «Крепчает ветер!.. Значит — жить сначала!»

Алиса следует за Белым Кроликом и летит в нору, попадая в зал со множеством запертых дверей, которые предстоит открывать одну за другой. До конца долгих дней.
Текст: Михаил Кригель
Владимир Рафеенко

Семь укропов

Из романа «Долгота дней»
Павел любил своего отчима. Он всегда считал его отцом. Матвей Иванович был человек крепкий, основательный. Всё, что надо было, по дому делал сам. Пришёл в семью Нины Ивановны, как Божье благословение. Она сама, конечно, не подняла бы сына. После смерти своего отца, Пашкиного деда, всегда им помогавшего деньгами и продуктами, одно время отчаялась. Работала на двух работах, но денег всё равно не хватало. А Пашка рос болезненным, и ему требовалось питание. Появившийся из тьмы шахтёрской ночи Матвей пригрел пацана, сумел завоевать его сердце.

Матвей Иванович приехал сюда в зрелом возрасте по «рабочей путёвке» и, как сам признавал, Украину не то что не любил… Скорее не понимал. Так и говорил своему воспитаннику.

— Не понимаю я, сынок, украинской речи, а также всех этих сложностей со Степаном Бандерой. Не люблю я западенцев, понимаешь? Они дикие какие-то. Просто дикие люди. И общаются только между собой. У нас на шахте работало несколько человек. Так они только со своими говорили и только по-своему. Их даже били за это несколько раз. Но толку, по-моему, никакого не было. Только злее становились. И я так рассуждаю: раз они люди такие, что с них взять? — он выпивал очередную рюмку, занюхивал горбушкой. — Хотя, по сути, кто такой этот Бандера? Ну, агроном ведь просто. Вот я тоже агроном по первому образованию. Тоже институт окончил. И что, мне теперь памятник ставить? А русский язык, скажем, красивее и богаче, это ж факт. И я тебе сейчас объясню почему. Во-первых, на нём моя бабушка говорила, Настасья Александровна. Между прочим, профессор геологии. Её на Колыме в сорок втором сгноили. А во-вторых, вообще умные люди. Гагарин, например, Гоголь. Ты ж понимаешь, Пашка, Гоголь?! «Мёртвые души», Паша! Читал ты такой роман?

— Та не, — пожимал плечами парень и натужно краснел.

— А вот и зря! Зря! — Матвей Иванович качал головой. — Хотя, честно говоря, я тоже не одолел. «Вий» мне как-то ближе. Кино такое знаешь? Посмотри! Отличное старое кино! Правдивое, главное дело… Но мы не о том!

Матвей Иванович собирался с мыслями, закуривал.

— Ты лучше скажи, что нам теперь делать, раз у них такой агроном? Забывать свой язык?
— Он качал головой. — Считаю, глупо это. А они говорят, мол, забудьте!

Матвей смешно наклонял голову, разводил руками, наливал себе ещё водочки, брал в руку малосольный огурчик.

Когда в городе начали стрелять, Матвей Иванович принялся изучать обстановку. С работы к этому времени он уже ушёл, потому как имел солидную пенсию, а на шахте платить перестали совсем. Так что время на изучение положения в мире у него было. Ходил, говорил с людьми. Возвращался к вечеру, усталый, тревожный, но в общем довольный.
В начале июня после получения пенсии и регресса Матвея Ивановича нашли в городском саду мёртвым. Он лежал у воды с печальной улыбкой и глубоко разрезанной с правой стороны шеей. Нина страшно рыдала на похоронах. Прыгнула в яму, когда опускали гроб. Пыталась ударить себя ножом в сердце. Но через неделю нашла работу вахтёра в студенческом общежитии в центре и на новом месте несколько ожила.

Пашка же отчима каждый день видел во сне. Тот улыбался и рассказывал что-то без конца и начала. Про уголь, про Александра Невского, про Белку и Стрелку и битву на Калке. По правде говоря, Пашка улавливал только общий тон, а детали различал мутновато, как через грязное стекло. Ну и в конце концов записался на войну против Правого сектора и, соответственно, за Гоголя, Гагарина, а главным образом — за Матвея Ивановича, агронома по первому образованию. Парню выдали «калашников», два рожка патронов и отправили воевать с тремя десятками таких же. В бою, к сожалению, они оказались не одни, а с противником. И быстро выяснилось, что на войне убивают. Но, сказать по правде, Пашка ничего толком разглядеть не успел.

Только они залегли на краю поля у небольшой речушки, которая тут почти под прямым углом поворачивала к городу, как украинский батальон пошёл в атаку. Стрельба поднялась страшная, а бой вышел короткий и сумбурный. Пашкин командир оказался сволочью, да к тому же и нетрезвой. Швырнув в сторону заклинивший автомат, рванул в посадку. Там двинул оврагами до ближайшего дачного посёлка и был таков. А у маленькой речки ещё целых двадцать минут молодые души отлетали в невозвратное плавание по великому небесному океану.
Нина Ивановна пришла с работы поздно. Заварила чаю, принялась готовить ужин. Знала, что Пашки сегодня не будет, а потому не волновалась. Поев, достала бутылку портвейна, открыла и налила полстакана. Выпила. Тут явилась Хвощ Мария Степановна, её соседка. Вот она и рассказала, что Пашка был отправлен в бой и там погиб. Об этом имел верные сведения её муж, при новой власти подкармливающийся шофёром.

— Всех их положили в поле у Михайлова, — Мария подняла стакан портвейна и выпила, не морщась. Кинула в рот карамельку. — В аккурат сразу за речкой. Направо трасса, а слева приток Кальмиуса. Там и лежат. Но идти туда далеко, а машину ты не найдёшь! — Мария довольно потёрла руки и поднялась с места.

— Это ещё почему?

— Да потому, что укропы туда пришли! Никто из города в ту сторону не поедет, даже не думай!

— Так мне что, ребёнка моего там бросить?! — задумчиво проговорила Нина Ивановна. — Не по-людски. И потом, это ж недалеко, если полями.
На место пришла за полночь. Пашку искала до самого утра. А как нашла, не сразу узнала. Он мёртвый стал красивый, спокойный, но даже сквозь смерть сильно уставший. Перед тем, как умереть, успел доползти до ближайшего деревца, прислонился к нему спиной. Когда Мария нашла его, в первую секунду подумала, что парень жив, просто умаялся и спит. А он не спал. Пашка уже не мог ни спать, ни бодрствовать. Он смотрел в высокое украинское небо и видел там отца, который на самом деле был ему отчимом.

Но проблема заключалось в другом. Нина не смогла его затащить на спину. Подумав, сняла с себя старую длинную куртку, разостлала на земле, завалила на неё труп. Завязав рукава подмышками, потянула по борозде.

Было около девяти утра, и страшно захотелось пить. Достав из заплечной сумки портвейн и хлеб, села, выпила, поела и принялась плакать, глядя на лицо сына. Чем дальше, тем оно всё сильнее тлело в эту жару. Верхняя губа вздёрнулась, а подбородок, напротив, опустился вниз.

В полдень на дороге появился сто тридцать первый ЗИЛ с кунгом для перевозки людей. В нём сидело человек пять-семь украинских военных с нашивками добровольческого батальона. Машина, сперва проехав мимо, через пару метров остановилась. Бойцы с минуту рассматривали поле с речкой, место боя, трупы, живописно раскинувшиеся от края посадки до самой межи, солнца палящий зенит. Потом седой мужик, которого бойцы уважительно звали Седой, спросил у матери, откуда сама. Нина Ивановна объяснила, с трудом подбирая слова. Сердце колотилось сильно, но страха отчего-то не было. Мучили только тоска и жажда.

Посовещавшись, ребятки затянули Пашку в кузов. Помогли забраться и ей, сесть в ногах сына на пустую канистру из-под солярки. Ехали минут сорок в объезд. Дали крюк, чтобы не нарваться на боевиков. Выложили труп на траву метрах в ста до поворота на посёлок.

— Дальше не поедем, извини! — сказал Седой.

Похороны состоялись через день.

— А машину эту, которая тебе сюда Пашку твоего подвезла, между прочим, наши расстреляли на обратной дороге! — сообщила пришедшая поминать на девятый день Мария Степановна, выпила рюмку водки и аппетитно захрустела огурцом. — Их там было семь укропов, правильно?

— Семь человек, — повторила Нина Ивановна, чувствуя, как мелкий густой озноб побежал по коже.

— Вот и говорю, семь! Каратели оказались, — убеждённо закивала она, — из Правого сектора. Ты себе что-нибудь представляешь? Каратели! Нет, подруга, тебе просто-напросто страшно повезло! Просто страшно, ей-богу! Просто страшно!
Фото: Александр Чекменёв, Сергей Полежака, Mstyslav Chernov, Wikimedia Commons, the free media repository