Тамбов омывает речка Цна. Вот практически и всё, что можно сказать о следующем периоде моей жизни, не используя обсценную лексику. Дивизия располагалась на том самом месте и, главное, в тех самых корпусах, где в своё время содержали пресловутых декабристов. Мне рассказывали эту историю в подробностях, но я этого ничего уже не помню, а вспоминать не хочется. Ну жили и жили, ну декабристы, и хрен с ними. Эка невидаль. Между прочим, если бы они в своё время не жевали сопли, может быть, не оказались в этих корпусах из красного кирпича. А нас всех минула бы чаша большевизма. Но что рассуждать сейчас-то. Бессмысленно.
Самое важное, что со мной произошло в последующие полтора года, — знакомство с Петром-и-Павлом, свинарём нашей дивизии. В его владениях находилось с десяток свиней и один громадный хряк-производитель, которого мы звали мастером Мордехаем. Это было существо необъятной величины и силы, весьма умное, сластолюбивое и хитрое. Он знал, что нужен нам, но в равной степени понимал, что и мы нужны ему. Потому выстроил с нами очень чёткую систему отношений, в которой всё основывалось на взаимных противовесах и уступках.
Ферма нашей воинской части только отчасти была занята поголовьем армейских суровых свиней и представляла собой самый настоящий лабиринт комнат. В них можно было спрятать что угодно, начиная с ящиков водки и заканчивая молодыми и искренними представительницами женской части населения Тамбова. Думается, ночевали там исключительно прапраправнучки тех самых декабристов. Вечно холодная строительная будка, где топили печку-буржуйку я и мой коллега-кинолог, пытаясь не подохнуть от холода, находилась невдалеке.
Пётр-и-Павел, в отличие от меня, был практичен, хитёр, умён и не имел ни малейших сомнений в убожестве советского строя. Потому и столкновение с армейской правдой жизни его нисколько не смутило. Только сделало сильнее. Уж таковыми были его воспитание, стиль мышления и, как теперь принято говорить, психотип. Видно, его отец не был парторгом в одном из производственных подразделений военного завода, а потому не верил в силу и, главное, ум рабочего класса. Не собирался ставить свою жизнь на победу коммунизма в отдельно взятой семье.
Пётр ездил на телеге, запряжённой рыжей подслеповатой кобылой, в столовую за помоями. У него были свои дела с чеченцами, которые занимали ключевые в дивизии посты — хлебореза и повара. А потому он всегда был и с маслом, и с хлебом и подкармливал нас, забытых Богом кинологов.
Паша был моим земляком. От его Луганска до моего Донецка 164,5 км. В Тамбове разница между ними, как культурная, так и географическая, соответственно, сводилась к нулю. Что ни говори, но поезд движется относительно леса, а относительно звёзд стоит.
Самогон и кое-какую еду мы зарабатывали тем, что отдавали в почасовый наём нашего неутомимого и расчётливого Мордехая в соседнюю с дивизией деревню. Он делал своё дело в приватных хозяйствах местного населения, мы за его работу получали плату, выражавшуюся чаще всего в продуктах питания, и в предзакатных сумерках довольные шли в расположение части.
Родители Петра-и-Павла, в отличие от моих, были украинцами и дома говорили по-украински. А кроме того, Паша имел настоящий оперный голос. Выпив тамбовского мутного первака, мы втроём с Петром-и-Павлом, стоя на заброшенном дебаркадере, глядя на величественную и туманную Цну, пели «Стоїть гора високая…», «Їхав козак за Дунай», «Рідна мати моя…» и, конечно, «А Бог Адама створив рукама». Последнюю Паша пел сам — и это было нечто.
Вы знаете, становясь старше, утрачиваешь дар безусловной веры человеку, необходимость, нужду в ком-то близком по духу. Во всяком случае так случилось со мной. Очерствелое испуганное сердце приуготовляется к смерти, бьётся жалко, редко трепещет в груди. Сейчас я мало умею дружить. Почти неспособен к любви. Старость, что ли. А может, и Лариса Гузеева с Никитой Михалковым тут подгадили, кто знает. Но как бы то ни было, двадцать девять лет назад мы с Петром-и-Павлом стали друзьями.
Постепенно Пётр-и-Павел поняли, что я, несмотря на коммунистическую имперскую придурь в голове, в сущности неплохой парень. Я же, в свою очередь, чем дальше, тем отчётливее уяснял, что мой хитрый, смешливый, расчётливый, в основном русскоязычный Пётр на самом деле не кто иной, как трогательный и искренний украинский земляк Павел. Умный, добрый, очень сентиментальный и чистый человек. Практически девственный в каких-то вещах. И я не могу сказать, что кто-то из них двоих нравился мне больше.
Этот громадный человек (а он раза в три шире меня и на две с половиной головы выше) с его хитрыми светлыми глазками, необыкновенной доброты улыбкой, искренним заразительным смехом и абсолютной доверчивостью к книжному слову стал мне братом. Паша стал мне по-настоящему необходимым, важным, дорогим. Мы пели, пили, говорили часами. Вместе читали книги и обсуждали их. Мы, в сущности, были детьми. Последними детьми советской эпохи. И болели всеми свойственными эпохе болезнями, которые порой оборачивались своими сильными сторонами.
В свой срок мы демобилизовались. Но, в отличие от многих подобных «армейских дружб», наша никуда не делась, когда мы оказались на гражданке. Пётр-и-Павел приезжал ко мне в Донецк, гостил по несколько дней. Мы гуляли, пили, больше, чем раньше, пели и говорили. Его очень любила моя мама. Говорила, что он положительный, что серьёзный и улыбчивый. Ей нравилось, что он с ней охотно обсуждает свою жизнь и планы на будущее и охотно поглощает её стряпню.
Советский Союз распадался на глазах. Мы спорили о том, хорошо ли это. Я вслед за словами моего замечательного отца говорил, что это плохо и что мы ещё увидим, как сюда (в Украину) войдут войска НАТО. Пётр-и-Павел, повторяя то, что слышал в своей семье, горячо отстаивал украинскую независимость. Он, кстати, к тому времени уже устроился работать в один из райотделов луганской милиции. Стал милиционером. Когда я узнал об этом, испытал шок. Ну не мог мой Паша быть милиционером, не мог. Но стал. Видно, решение в данном случае принимал Пётр. А там Бог его знает…