Седой, еще крепкий Пьеро на сельской выставке старинных игрушек и предметов быта показывает почерневшую от времени ручную кофемолку: «Сейчас хорошо, мы уже не мерзнем так, как раньше зимой. Можно выпить прекрасный кофе утром. После войны мне было лет десять, я помню, что у нас тогда не было башмаков, нам делали такие деревянные колодки, к ноге привязывались веревочками. И кофе не было. Сушили корешки цикория и молотили вот в этой вот кофемолке. Гадость это была неимоверная, а что делать? Без чашки даже фальшивого кофе — разве это жизнь? А когда бомбили Турин, нам отсюда сверху было видно. Такое зарево! Это было страшно».
Древний Джорджо на площади у мэрии дарит старенький, и, видимо, не очень исправный, велосипед беженцу из Нигерии. Африканцев поселили в глухой горной деревне, где нет ни работы, ни других иностранцев, с кем можно пообщаться; здесь нет вообще ничего, кроме магазина, аптеки и бара, куда они все равно не зайдут — не решатся. У Джорджо нет зубов, от чего он кажется еще древнее, чем есть на самом деле. Он говорит на дивной смеси французского и итальянского. «Я сам из Марокко. Мой отец — местный, из вот этой самой деревни. Дом, в котором я живу сейчас, — дом моего деда. Родители приехали в Марокко на работу, там и познакомились. В то время в Африке был Французский протекторат, поэтому мой родной язык — французский, я там вырос. Там моя родина. Около 20 тысяч нас там было, в основном — рабочих, строителей. А когда началась Вторая мировая и Италия вступила в войну на стороне немцев, а Франция — на стороне союзников, мы стали врагами нашим вчерашним друзьям и соседям, марокканцам и французам. Италия позвала нас домой, и мы предпочли уехать, но уехали мы во Францию, у матери там были родные. Я долго там жил, но семьи у меня нет и теперь, старый и бедный, я вернулся сюда, где у меня есть хотя бы свой дом».
Среди старичков, живущих в полузаброшенных итальянских горных деревушках, периодически появляется молодежь. Дауншифтинг — новая тенденция в Италии, где энтузиасты возрождают старые местные сорта фруктовых деревьев, например, отдаются старинным народным ремеслам или производят органическую продукцию. Надо сказать, что далеко не все, уехав в глушь, остаются: жизнь в полуразрушенном пастушьем доме, где вокруг ни души, а ближайший детсад — в часе езды по узкому серпантину, — нелегка, не все выдерживают, да и не всем она подходит.
Женщина в окошке почтового отделения в селе, где обитают 700 душ, и то разбросанные по хуторам: «Я не понимаю, зачем молодежи ехать в село. Я отсюда убежала, была согласна делать любую работу, лишь бы не гнуть спину, как мои мать и отец, на этой каменистой земле. Лишь бы не мерзнуть в этих сырых домах после тяжелого дня возни с коровами и в огороде. И я не жалею, что ушла учиться в город, хоть мне было тяжело. Но тогда были 1960-е, экономический бум, тогда можно было выпрыгнуть из своего социального слоя в более высокий. А теперь — нет, молодым некуда прыгать. Но и вниз, в крестьянскую жизнь, из которой столькие мечтали вырваться, – встраиваться не стоит».
Лидия, дочь и вдова известных в округе врачей, курит крепкие сигареты одну за другой: «Я понимаю иммигрантов. Родители моей матери уехали вместе с ней в Америку, чтобы заработать денег. Мама работала деловодом в офисе большой компании, она видела в окно порт Нью-Йорка, в который заходят корабли из Европы и вновь отправляются туда, за океан, домой. В итоге они вернулись и она, отлично зная английский, какое-то время тут в Турине работала переводчицей. Потом, конечно, работу пришлось оставить — жене доктора было неприлично работать. Маме было очень тяжело это пережить. В войну мы переехали из Турина в глухомань: так она раз в неделю надевала лучшее платье, садилась на велосипед и ехала в соседний городок в кино. Однажды ей какая-то подруга сказала, что что-то там надо себе колоть для молодости и красоты. Мать «докололась» до абсцесса на мягком месте — признаться в «омолаживающем эксперименте» ей пришлось моему отцу. Он отругал ее, но эффективно вылечил. Правда, на велосипед она еще долго сесть не могла».