Нетуристический, подлинный Львов, способен навсегда изменить человека, подарив ему то, что никогда не умирает
Для меня Львов всегда был Городом, о котором нужно писать по-булгаковски — с прописной буквы. За тридцать лет жизни в нем я впитал его, и иногда мне кажется, что он поделился со мной частичкой своей вечности. Я всегда был благодарен ему за это, а еще за ощущение вторичности первых лиц (а заодно наций и государств), которое он мне подарил. За погоду, которая в один день позволяет путешествовать по всем временам года. За осознание относительности времени. За память о миллионах людей, проходивших по этим улицам.
Мне обидно за показуху, наполнившую мой Город, когда он превратился в туристический центр. Для бесчисленных туристов Львов, как правило, — это заполненная людьми "Криївка" с бутафорскими бойцами УПА и смешными названиями блюд в меню; рестораны с десятками видов пива и с фразой "Путин — х…ло!" на видном месте. Это каменные львы, на фоне которых выходят классные селфи для Facebook.
Мой Город другой. Это бесконечная поэма в камне; это старинная рукопись, в которую вписаны истории жизни всех обитавших в Городе людей. Это легкость на душе, когда на рассвете идешь по еще пустым весенним улочкам и в лицо тебе дует свежий ветер. Это храм, в котором я хотел бы служить священником.
Поэтому для рассказа о моем Львове я выбрал именно храмы. Три собора, складывающиеся в один из портретов нетуристического Города.
Эльжбетта
Львов начинается с Эльжбетты, большого неоготического собора недалеко от вокзала. Его несимметричные остроконечные купола, словно лапы гигантского якоря, прокалывают низкое серое небо, удерживая Город на месте.
Львов часто называют портом без моря, и все детство меня не покидало ощущение, что вот-вот море появится за лесом громоотводов и горами красных крыш.
1998 год. Поздняя осень. Моросит обычный львовский дождь, метко определяемый украинским словом "мряка". На трамвайной остановке перед Эльжбеттой десятки людей. В нескольких шагах от них я рассказываю о Львове золотоволосой девушке, которая мне симпатична. Она слушает с удовольствием, глядя на меня попеременно то с восхищением, то с удивлением. Я знаю, что девушка тяжело больна, но мы с ней почти не говорим об этом.
— Представь, что сейчас сентябрь 1939 года, — мистифицирую я. — Левое крыло собора утром уничтожила авиабомба. Вон там, на Городоцкой, стоит польская артиллерийская батарея. Днем она прямой наводкой била по подразделениям немецкой горнострелковой дивизии "Эдельвейс", которые так и не смогли прорваться в этот день в Город. Глянь на стену здесь и вон там. Видишь следы от пуль?
Взгляд девушки поднимается по стене собора, пока не останавливается на большом каменном распятии на головокружительной высоте. У Иисуса Христа нет ног. Скорее всего, их отбили в 1944 году, когда доблестные советские воины непонятно почему вдруг решили, что в Эльжбетте расположился немецкий штаб и дали по нему несколько орудийных залпов. А может, скульптуру повредила та самая немецкая авиабомба в 1939-м.
Правда, в Городе рассказывают другую легенду.
Говорят, что когда в 60-х годах партийные бонзы приказали снять распятие с собора, один из рабочих сорвался с лесов вместе с ногами каменного Христа. После этого случая Эльжбетту оставили в покое.
Не жалея красок, я рассказываю о символизме этой изувеченной статуи. И вдруг девушка медленно опускается на колени — прямо в грязь на остановке, среди десятков людей, в центре огромной площади. Она смотрит на безногого каменного Христа, на лице которого смирение смешивается со страданием. В какой-то момент я оказываюсь в параллельной реальности, где есть только я, девушка и закрывающий весь мир каменный Христос. Нет ни условностей, ни рутинной поверхностной лжи. Ни людей, удивленно глядящих на нас, ни дребезжащего трамвая, ни дождя. После этого случая я долго не могу говорить. Как священник, произнесший тысячи проповедей и вдруг онемевший после встречи с подлинным Христом.
Преображенский
Мне слегка за двадцать, и я работаю во львовской газете. Специализируюсь на "социальных экспериментах": примеряю на себя разные профессии. Сегодня я решил побывать в роли привидения в подвале Преображенского собора на улице Театральной. Мой временный работодатель —львовский экскурсовод Петро Радковец.
Облачившись в коричневую сутану из грубого сукна, полностью закрывающую лицо, ноги и руки, я стою в подземелье, держа тяжелый фонарь со свечой внутри. Мне важно не пропустить сигнал. Если, войдя в подземелье, Петро спросит громко: "Вас сильно лякати, чи не дуже?", значит, с ним люди из группы риска: беременные, пенсионеры, дети или просто неадекваты. Туристы, которых я не вижу из-за низко опущенного капюшона сутаны, принимают меня за манекен и снисходительно посмеиваются.
— Ви можете не вірити у привидів, але зараз ви побачите, як моя рука пройде крізь нього, — голосом профессионального медиума говорит Петро. — Ми навіть пропонуємо дітям власноруч переконатися, що монах цілком прозорий... Е-е-е... Немає охочих? Ну що ж... А от під час однієї екскурсії хлопчик запитав мене: "А можна я в нього камінчиком кину?"
Моя фраза "Я тобі зараз як кину!" заставляет вздрогнуть даже самых мужественных экскурсантов. Нагнув голову, не дав никому опомниться, я быстро выхожу в темный коридор и слышу, как за спиной Петро спрашивает: "Ви бачили, як щойно моя рука пройшла крізь нього?! Ви бачили?!"
Экскурсия скоро закончится, и я жду Петра в соседнем зале подземелья, холодном, сыром, освещенном тусклой лампочкой. Петро приходит довольный: его глаза смеются, а кончики усов закручены кверху. Протягивая мне купюру за несложную работу (тогда на этот гонорар можно было купить бутылку водки), он вдруг спрашивает: "Хочеш, покажу одну цікаву штуку?"
Мы идем с ним вместе в глубину храма. Луч карманного фонарика Петра выхватывает из темноты вмонтированный в стену… кусок человеческой челюсти з блестящими белыми зубами.
— Я говорив зі знайомим стоматологом, так-от, цій людині було трохи за двадцять, і зуби вона мала здорові, — серьезно замечает Петро. — Швидше за все, її просто поховали в цьому підземеллі, котре, як і всі церковні підземелля в Європі, було перетворене на цвинтар. А може…
Мы молча смотрим на страшную находку. Кем был этот человек? Что он любил и как умер? Я пытаюсь представить, как он, молодой и богатый, смотрит улыбаясь на речку, протекающую под городскими стенами, на закат и на медленно въезжающую через Галицкую браму вереницу каравана.
— Ходімо! — трогает меня за плечо Петро.
Катедра
Огромный храм стремится позеленевшей медью своих куполов в воскресное небо. Главное — прийти вовремя, не опоздать. Как договорились. Люди только собираются на службу; в храме пахнет ладаном, слышны гулкие шаги, тихий звон раскачиваемых кадильниц и слова, сказанные вполголоса. Старики и старушки не спеша занимают места на черных деревянных скамьях, которым, как и им самим, бог знает сколько лет. Нищие на ломаном польском клянчат у прихожан копейки.
Звонарь Володя приходит, как всегда, собранный и молчаливый, в потертом, но чистом сером костюме и в белой рубашке. У него светло-карие глаза, которые ни на чем не задерживаются долго, редкие брови и такие же редкие чуть рыжеватые волосы, которые зачесаны набок, открывая высокий лоб. Говорят, у Володи был рак, но колокола катедры исцелили его.
Звонаря ждут несколько человек, большинство из них с виду студенты. Среди них изящная худенькая девушка. Женщинам на колокольню вход воспрещен: звонари должны думать не о земном, а о небесном. Но Володя уверен в себе, и ему девушка не помеха.
Поднявшись по бесконечной лестнице в кромешной тьме, мы попадаем в комнату, сквозь ставни которой пробиваются острые, как бритва, но бесполезные лучи: мы все равно ничего не видим.
Володя, уверенно шагая в темноте, гремит чем-то, и вдруг — словно с размаху взрезает тьму сверху донизу, открывая высокое стрельчатое окно. Не дав нам опомниться, он переходит к другому, к третьему. Громыхают, падая, старые чугунные засовы. Мы замираем, ослепленные потоком света после долгого пути во мраке.
Володя не рассматривает Город и не думает об идущих на службу людях. Дождавшись трех ударов часов на огромном параллелепипеде ратуши, он берется за толстую веревку занимающего ли чуть не весь потолок, огромного, покрытого зеленью старинной меди колокола, и молится, наклонив голову.
При Австро-Венгрии все старинные колокола с катедры сняли на военные нужды. Оставили только один: тысячекилограммовый Кароль, отлитый на излете XIX века. А лет через тридцать к нему добавили еще пятисоткилограммового Юзефа и двухсоткилограммового Якуба.
Я берусь за такую же, как у Володи, веревку, прикрепленную с другой стороны огромной балки, на которой висит колокол. Даже повиснув на ней, мне едва удается сдвинуть колокол с места. Он поддается неохотно, и нам приходится налегать всем телом, чтобы хоть немного увеличить амплитуду его тяжелого, будто сонного хода. Мы долго раскачиваем колокол в тишине, и вот наконец старинную колокольню сотрясает первый удар.
Никакими словами невозможно описать это великое слово, как бы невзначай сказанное медным Каролем. От него содрогаются, грозя развалиться, древние стены. От него вздрагиваем все мы. Удары колокола налетают, как океанские валы, затапливая маленькую комнатку колокольни, древнюю катедру и весь Город.
Вибрации от звука колокола чувствуются под ногами, в воздухе, в старых сваях, в ставнях. Суетливые мысли вдруг стихают, ошалевшие от этой невиданной, невероятной волны великого звука. Кароль громок, но не оглушает: его главное оружие — слишком низкий для человеческого уха инфразвук. Его невозможно услышать, но он вгоняет в ступор, заставляя внезапно видеть и чувствовать по-другому.
Володя подпрыгивает, не в силах удержаться на месте: теперь уже Кароль, раскачавшись на своей огромной балке, тянет звонаря вверх. Меня тоже тянет вверх резко взлетающая, режущая руки толстая веревка. Устав, я передаю веревку другому звонарю. Он ловко подпрыгивает, подхватив ее, не дав Каролю сбиться с ритма.
Мы по очереди сменяем друг друга, раскачивая тысячекилограммовый колокол и его "младших братьев". Девушка тоже звонит, изо всех сил налегая на веревку; на голове у нее уже нет капюшона, и ветер, влетающий в открытые окна, путает ее волосы.
Пять минут нужно звонить за Отца, пять — за Сына и пять — за Святого Духа. Но о времени помнит только Володя. Взглянув на маленькие настольные часы, которые он прикрепил к балке, Володя машет нам рукой. Последняя пара звонарей виснет на грубых веревках и какое-то время качается на них, как на качелях, безуспешно пытаясь остановить Кароля. В наступившей тишине Володя еще трижды ударяет в колокол, обхватив обеими руками тяжелый железный язык. Потом мы собираемся в кружок под молчащим уже колоколом. Вытянув вверх ладони и встав на цыпочки, мы касаемся его медной плоти и чувствуем под пальцами затихающую дрожь.
Я не хочу закрывать окно и смотрю на Город. Мне кажется, он без слов что-то говорит мне, и я чувствую, как откликаюсь на это послание, принимая его на каких-то незнакомых мне волнах.
А потом вдруг и Город, и старинная колокольня разом исчезают. Я не сразу понимаю, что произошло. Придя в себя, слышу шорох ног, кто-то хлопает меня по плечу, и я начинаю на ощупь искать путь в темноте — вниз. Повсюду слышны густой голос органа и торжественное пение церковного хора. Там, внизу, началась — по нашему сигналу — служба.
- Читайте также: Соседи Льва. 10 интересных мест в 10 км от Львова
Мы задерживаемся ненадолго на хорах, глядя на певчих, потом, не спеша, идем за Володей вниз. Закрыв за собой дверь на колокольню, Володя все так же молча пожимает нам руки и исчезает в полутьме храма. Мы, так и не сказав друг другу ни слова, расходимся. Сохранив в себе величественный голос старинного колокола и картины древнего и прекрасного Города в рамах высоких стрельчатых окон.
Фото: lviv1256.com, lvov.ws,
planetofhotels.com, Владимир Григораш, Дмитрий Синяк