Художник Матвей Вайсберг рассказал Фокусу о том, чему мог бы удивиться Ганс Гольбейн, для чего атеист пишет картины на библейскую тематику и отчего после победы Майдана он чувствует себя счастливым несмотря ни на что
Есть художники, чья манера на протяжении жизни радикально менялась. К примеру, Пикассо голубого, розового, кубистического, сюрреалистического и позднего периодов творчества — это пять разных живописцев. Матвей Вайсберг — художник иного склада. Обращаясь к новым темам, пробуя новые изобразительные средства, он уже более тридцати лет остается верным одной и той же живописной манере, по которой его работы легко отличить.
Зимой 2014–2015-го Вайсберг не просто бывал на Майдане — он там дневал и ночевал. Потом говорил, что ходил туда не как художник, а как гражданин, что только после победы смог посмотреть на произошедшее с профессиональной точки зрения. Результатом такого взгляда стал цикл "Стена", один из самых заметных художественных проектов, посвященных Евромайдану. Фрагменты "Стены" побывали на выставках в Лондоне, Берлине, Лос-Анджелесе, Нью-Йорке, сейчас весь цикл — 28 работ размером 45х 60 см, экспонирующихся единым блоком, выставлен в сейме Польши в Варшаве.
Живопись Вайсберга сдержана, строга, минималистична. За кажущейся визуальной простотой — богатство смыслов, обилие аллюзий, внушительный культурный слой. Его картины могут показаться мрачноватыми, исполненными печали, тем не менее и в жизни, и в искусстве Вайсберг определенно оптимист.
КТО ОН
Украинский художник, график и иллюстратор. Автор живописных циклов "Семь дней", "Иудейская пустыня", "Пляски", "Сцены из ТаНаХа" и других. Цикл работ "Стена" посвящен событиям на Майдане позапрошлой зимой
ПОЧЕМУ ОН
Вайсберг не только один из самых глубоких украинских художников, но и человек с активной гражданской позицией
Современное искусство требует от зрителя общекультурной подготовки. Те, у кого такая подготовка отсутствует, часто задают ужасный вопрос: "Что художник хотел сказать этой картиной?"
— Этот вопрос всегда ставил меня в тупик.
Однако же бывают ситуации, когда из этого тупика волей-неволей приходится выбираться — например, если подобный вопрос задает не взрослый, а ребенок. Ты можешь вербализировать свое искусство? Простыми словами объяснить, что, зачем и почему изображено у тебя на холсте?
— Какое-то время я был уличным художником, и мне приходилось общаться с массой народу. И я заметил, что как раз дети, если их еще не испортили родительскими и учительскими указаниями, очень хорошо все понимают. А еще женщины воспринимают искусство легче, чем мужчины. Мужик рационален, он хочет получить один-единственный верный ответ, как в конце задачника. Женщины готовы допустить больше разнообразия в толкованиях.
Что касается вербализации искусства, я люблю повторять слова Резерфорда: если вы без формул не можете объяснить, чем занимаетесь, вы недостаточно хорошо это понимаете. А Маяковский говорил: если ты плохо читаешь свои стихи, это недостаток стихов. Мне кажется, я могу достаточно просто объяснять то, что делаю.
Дело в том, что картина, как и весь предметный мир, штука релятивистская, к тому же меняющаяся со временем. Какой-нибудь Гольбейн наверняка сильно бы удивился, если бы узнал, какие смыслы мы вкладываем сегодня в его работы. В этом-то и сила живописи. Я когда-то сформулировал мысль о том, что картина — это самое долгоживущее непосредственное послание в будущее. Вот я подхожу к Рембрандту и воспринимаю его полотно как личное послание мне.
В общем-то, любое произведение искусства — такое послание.
— Я же говорю: непосредственное. Например, тексты доходят иначе. Нам, в принципе, все равно, читать стихи в рукописи, напечатанными на бумаге или на мониторе компьютера. А картина — вот она.
Скажем так, произведение изобразительного искусства воспринимается сразу целиком, а не растянуто во времени, как в случаях с литературой, музыкой и кино.
— Да-да. Когда-то меня рассмешил Дима Десятерик (киевский журналист и киновед. — Фокус). Собираясь после фильма на выставку, он сказал: "Теперь пойду смотреть неподвижные картинки". Вот я люблю неподвижные картинки. Время в них концентрируется, сжимается. Кстати, этим картина отличается и от фотографии. Фотография делается за сотую долю секунды, а у картины совсем другие хронологические свойства.
Евангелие от Матвея. 28 работ из цикла Матвея Вайсберга "Стена", посвященного событиям на Майдане, увидели в Варшаве, Лондоне, Берлине, Нью-Йорке, Лос-Анджелесе
Бывает такое, что тебя спрашивают: "Каков глубокий скрытый смысл данного колористического решения?", а ты отвечаешь: "Да просто мне тут захотелось добавить немножко синенького"?
— Понимаешь, в этом "синеньком" для меня есть своя внутренняя семантика, которая зависит не от рассудочных построений, а от свойств моей крови и состояния окружающей действительности на тот момент. Скажем, я заметил, что синий цвет у меня появляется, когда, условно говоря, возникает надежда.
Когда я рисовал последнюю, 28-ю картинку для "Стены", мне надо было как-то выйти из этой длинной тяжелой истории. И я решил добавить в небо немножко синего. Там ведь синего нигде нет, вместо него белила по черному, они создают эффект холодного серого. Катарсиса, правда, все равно не вышло, я пришел домой, заплакал и на этом закончил.
25 лет назад ты принадлежал к группе так называемого арьергарда, идеологом которой был Андрей Мокроусов. Вы тогда противопоставляли себя всем и всяческим постмодернистам. Насколько та позиция была конструктивной и что от нее осталось теперь?
— Мне кажется, эта позиция была фундаментально правильной. Может быть, это выглядело излишне пафосно, может, мы на себя слишком много брали, но мы и впрямь себя чувствовали этакой последней ротой.
В общем, от тогдашних воззрений я не отказываюсь. Был в них правильный человеческий призыв: не менять жизнь на жизнеподобие, проживать ее по-настоящему.
На самом деле, когда у нас начались все эти концептуалистские постмодернистские штуки, я к ним отнесся с большой симпатией и здоровым любопытством.
Вот тут я не могу не упомянуть Александра Ройтбурда. Два абсолютно разных художника, вы сделали самые резонансные проекты, посвященные событиям на Майдане.
— У нас с Шурой изначальные точки выхода были близкими, потом произошло некое расхождение, а теперь снова случилось схождение. Не думаю, что это возрастное; по крайней мере, не только.
Ройтбурд в искусстве — насмешник, пересмешник, игрок, а ты — художник серьезный и трагический.
— Не совсем так. После того как Шура эту "Стену" увидел, он написал свой очередной замечательный "Сыр" и сделал ремарку, мол, гораздо приятней писать сыры, чем страх и боль на Майдане. А я подумал, что кому-то ведь все равно надо писать страх и боль: "хіба хочеш — мусиш". При этом тот же Ройтбурд создал "Резню на Хиосе" — серьезнейшую трагическую работу.
"Когда я рисовал последнюю, 28-ю картинку для "Стены", мне надо было как-то выйти из этой длинной тяжелой истории. И я решил добавить в небо немножко синего"
И все же я не помню у тебя картин юмористических. Иронические бывали, но саркастические, ернические — никогда.
— Наверное, это так. Постмодернизм привнес переизбыток насмешничества, может быть, поэтому я и не стал ерничать в своих работах. Конечно, пафос — вещь немножечко стыдная: ты как бы начинаешь показывать спину, тебя потом очень легко уязвить. А ерничество, наоборот, как броня: надел кольчугу, и до тебя не добраться.
Библейские темы в твоем творчестве на первом месте. Почему так получилось?
— Сначала это была юношеская максималистская идея. Кто-то нарисовал свою Библию — условно говоря, Шагал или Гюстав Доре, еще Рембрандт к этим темам постоянно обращался. Вот я и подумал: а не взять ли мне этот текст, чтобы сделать что-то свое?
В 1988 году я пошел в экзархат и написал заявление: "Прошу освятить мне Библию на русском языке". Отдал его, спустился на полпролета вниз, и там монах с ряшкой, как на картине Перова, выдал мне эту Библию за 50 советских рублей с пометкой в конце: "Не для продажи".
При этом я по сей день человек неверующий. Не знаю, насколько эта ситуация парадоксальна. Для меня — ничуть.
У тебя был проект, завязанный на физике — "Слабый антропный принцип".
— Не то чтобы совсем уж на физике. Да, историей возникновения мира я увлекся с младых ногтей, еще в школьные годы читал книжку Шкловского "Вселенная, жизнь, разум". Сейчас у физиков вообще такая гонка: кто об этих сложных вещах напишет проще всех — Хокинг, Вайнберг или кто-то другой. Но вот этот антропный принцип, о котором ты говоришь,— вещь скорее мировоззренческая, чем научная. Лучше всех его сформулировал Иосиф наш Александрович (Бродский. — Фокус):
"Пространство, которому, кажется, ничего
не нужно, на самом деле нуждается сильно во
взгляде со стороны, в критерии пустоты.
И сослужить эту службу способен только ты". Вселенной без нас не существует.
Солипсизм, однако.
— Ну не совсем солипсизм. Как сказал один физик, если вы не обернулись на луну, это не значит, что ее нет. Мы знаем, что она есть, но если мы ее не нарисовали, то ее как бы и нет.
"Нельзя иметь четверть свободы или полсвободы", — объясняет Матвей Вайсберг причину, по которой вышел на Майдан зимой 2013-го
От высоких материй к насущному. Тот же Ройтбурд говорил, что поначалу воспринимал Майдан как мирный, белый и пушистый "Оккупай", где интеллектуалы читают лекции, а поэты декламируют стихи. Были ли у тебя похожие ощущения?
— Вначале все было мирно и красиво. Один-единственный раз я сводил на Майдан Ирку и Симку (жена и сын художника. — Фокус). Стоял декабрь, баррикады были еще бутафорские. Сима ходил совершенно ошарашенный, а потом вдруг спросил: "Папа, это война?" Меня словно ударило током. Я начал ему объяснять, что это мирная война — за справедливость, за правду и все такое. Вскоре после этого начались столкновения и появились первые жертвы.
Многие россияне утверждают, что беды пошли с началом силового противостояния. Дескать, не размахивали бы палками, не швыряли бы коктейли Молотова, не было бы ни аннексии Крыма, ни войны в Донбассе.
— Юра, ну это же как в анекдоте: "Ты зачем убил моих людей, Саид? — А зачем они песком бросались?" События развивались спорадически, рано или поздно должно было рвануть. Два месяца люди стояли, а к ним навстречу не сделали ни шага, только закручивали гайки, угрожали, избивали, похищали, убивали. Резьбу сорвали не те, кто стоял на Майдане, а те, кто на них никак не реагировал.
Еще в 2010 году, когда эти оказались у власти, я говорил по Шаламову: ребята, вы не поняли, кто пришел. Произошла уникальная вещь в истории: бандиты слились с силовиками. Таким людям Варлам Тихонович отказывал в чем-либо человеческом. Единственное, чего я тогда не видел, это того, насколько Янукович был марионеткой Путина. Мне казалось, что в его действиях было больше самостоятельности.
Трудно представить чувства людей, которые потеряли своих близких во время Майдана или АТО, но лично я счастлив, что живу в такое время и в таком месте. Не то чтобы подобных событий в моей судьбе недоставало — не дай боже, чтобы они повторились. Но уж коль они произошли, мне кажется, для страны, для всех нас ничего более важного не было.
Нет ли у тебя разочарования от происходящего?
— Нет. Больше того, у меня не было разочарования и после 2004 года. Когда говорили: "Не надо было выходить", я отвечал: "Надо". Когда в 2010-м Янукович пришел к власти, говорили: "Это лет на десять, не меньше", а я отвечал: "Нет, такого не будет". Даже когда Путин кричал своим фальцетиком, что Киев — мать городов русских, и нас всех трясло от этих криков. Даже если бы он сюда пришел с танками, что бы он делал дальше? Все, мы уже от них откололись, назад дороги нет и быть не может.
- Читайте также: Теперь понимаю, что такое гимн Украины, что такое "воля або смерть", - Алексей Горбунов
Зачем я вообще вышел на Майдан? Я вышел за свободу. Свобода ведь не квантуется, нельзя иметь четверть свободы или полсвободы. Возникло ощущение, что у меня отбирают самое важное, что меня душат. Я и пошел. Точно так же, как в 2004-м, когда Ирка была беременна Симкой: я дал ей честное слово, что никуда не пойду, и сразу же поперся на Майдан.
Что поменялось в твоей жизни после Майдана?
— Стало легче дышать.
Фото: Александр Чекменев, из личных архивов