Смерть в пакетике. Как солдат Нацгвардии после Дебальцева стал режиссером

Фото: Анастасия Власова
Фото: Анастасия Власова

Жизнь и смерть по ходу пьесы. Невероятная история превращения солдата Национальной гвардии Алика Сардаряна в режиссера

Смерть бывает разная. Эту простую в сущности мысль пытается донести до зрителей с большого экрана женщина — военный санитар. Она стоит на фоне дебальцевского пейзажа и рассказывает: "Парня не могли опознать. Он не был обезображен, просто лицо другое стало. Я не знаю, что нужно было пережить перед смертью, чтобы так изменилось лицо. А потом в тот же день, ближе к ночи, прибегает офицер с пакетиком, просит опознать солдата — вынимает салфетки, в которые завернут пепел…"

Следующий документальный кадр: голова пятидесятилетнего мужика лежит на кафельном полу, он тяжело дышит и хрипло задает в пространство вопрос: "Ребята, мне п…ц приходит?" Холодный, как медицинский скальпель, голос отвечает: "Похоже на то".

Время от времени экран гаснет. И тогда внимание зрителей сосредотачивается на молодом человеке в серой шапочке (в зале прохладно), который комментирует происходящее. Из комментариев ясно, что умирающий мужик — сепаратист. Актер рассказывает о том, как военные медики хотели кого-то спасти, но не спасли. Или как не хотели, но спасли. Текст звучит подчеркнуто буднично, события излагаются безоценочно. И все же чувствуется, что актер сопереживает экранным героям, в том числе и раненому сепаратисту. Под экраном лежит тело — солдат в камуфляже. В какой-то момент парень в шапочке быстрыми профессиональными движениями разрезает камуфляж — так снимают одежду с раненого санитары. И совершенно голый мужчина продолжает неподвижно лежать перед зрителями. Все это действо называется пьесой "Товар".

Актеру, 23-летнему Алику Сардаряну, сложно сохранять беспристрастность: военная санитарка — его мать. А он — ее сослуживец, тоже солдат-санитар Нацгвардии. Во время отпуска Алик возвращался в зону АТО в качестве волонтера. Где-то там, в окрестностях Славянска, познакомился с еще одним волонтером — театральным немецким режиссером, основателем и идейным вдохновителем киевского Театра переселенца Георгом Жено. Впоследствии Георг и помог Алику поставить пьесу. Основные события в ней происходят во время дебальцевского окружения. Но чтобы понять, почему пьеса получилась именно такой, кинопленку биографии самого Алика Сардаряна придется отмотать на год назад — к Майдану.

Биографическая справка

Когда мы встретились с Аликом в первый раз, он был в военной форме. Она ему, кстати, идет. Хотя сам он себя военным не чувствует. Говорит, что так и не стал стопроцентным солдатом.

— А кем ты себя считаешь в первую очередь, — спрашиваю я, — актером, сценаристом?

— Я делаю попытки стать режиссером. Давно об этом мечтал. Пару лет назад поступал в Варшавскую киношколу, но не поступил — у меня не было отснятой короткометражки…

— Но в Варшаве, насколько я знаю, ты учился.

— Да, на факультете менеджмента. Скука смертная.

Алик так и не защитил магистерскую работу — вопреки воле родителей бросил учебу и уехал в Киев.

— Я с отцом тогда крепко поссорился. Но иначе я просто не мог. В те дни я жил на Майдане.

У Алика глубокий взгляд. Попытка представить его на Майдане неизбежно наводит на воспоминания о Сергее Нигояне. Они почти сверстники, плюс некоторое внешнее сходство.

"Я просто не мог сидеть в Киеве и ждать, чем все это обернется. Поэтому решил, что, раз я против войны, нужно сначала эту заразу остановить, чтобы она не распространялась"

Я прошу Алика рассказать о родителях — кто они, откуда.

— Мать родом из Черкасс, отец из Армении, из Дилижана. Папа в 1980-е учился в КПИ, потом с мамой познакомился, потом я появился. Занимается техническими переводами. А у мамы свой малый бизнес был, который, правда, во времена позднего Януковича практически накрылся.

— Родители в Майдане не участвовали?

— Отец нет. А мать в последние дни февраля была там в качестве волонтера-медика.

Когда Майдан отшумел, Алик отправился в Крым. Во-первых, Сардарян хотел познакомиться с местными проукраинскими активистами. Во-вторых, мечта о киношколе его не покидала, нужно было отснять короткометражку.

— Тогда в Крыму, в Харькове, на востоке произошло что-то вроде вспышки массового помешательства. Некоторые люди говорили: "Российских агентов нет, потому что по российскому телевидению этого не показывают, а украинскому мы не верим". И я хотел собрать такие вот "свидетельства".

Ехали вдвоем: Алик и еще один юный кинематографист — девушка Марта. Познакомились они во время Майдана, в Украинском доме. У Марты тоже была идея сделать фильм. С поезда их сняли в Армянске.

— Марта меня пыталась выручить. Дело в том, что у нее одесская прописка, к ней поначалу не приколупались. И она говорила этим "самообороновцам": он со мной. Но я попался на том, что провтыкал три СМС в телефоне с майдановским содержанием. Еще им мой польский студенческий не понравился. Решили, что я польский шпион.

— Сильно били?

— Было дело.

Алика впоследствии часто об этом спрашивали, и каждый раз он отвечал неохотно. Вот и сейчас: "Было дело". О том, как это было, он будет помнить всегда — на руках, ногах и груди до сих пор остаются шрамы от порезов ножом.

— Они задавали вопросы, на которые невозможно было ответить, например, какие амфетамины подсыпали в чай на Майдане. И били.

Особой жестокостью среди "следователей" отличался мужчина в форме "Беркута". Во время издевательств он приговаривал:

— Это ты, падла, в меня коктейль Молотова бросал?

— Кто это был, ты не знаешь? – спрашиваю я.

— Он представился. Назвал свое имя. Оказалось, что он не крымчанин, а из Хмельницкого. У него идея такая была — отправить нас в подвал в Севастополь.

На ночь Алика и Марту заперли в подвальном помещении стационарного поста ГАИ. Начинающие кинематографисты слышали, как "крымские самообороновцы" где-то наверху смотрят канал "Россия".

— Когда там показывали какие-то сюжеты об Украине, они спускались к нам, чтобы еще раз избить…

В какой-то момент беркутовец исчез. И тогда, ночью, к ним в подвал спустился какой-то дядя.

— Я так понял, что он бывший афганец, тоже из этих "самообороновцев", но из местных, — вспоминает Алик. — Посмотрел на нас, вздохнул и говорит: "Ну вот зачем нас стравливают, я же вижу, что нас стравливают. Вот я, например, в школе и Шевченко, и Пушкина учил". И он выдал по памяти какой-то длинный отрывок из "Гайдамаков". Потом хотел еще стихотворение Пушкина прочесть, но не смог вспомнить. Вот этот человек нас тогда первый раз накормил. Еще извинился, что с водой напряженка — по стаканчику чая принес, и все. Он же нас на следующий вечер и вывел. Вернее, не он, а его ребята, которые у него в подчинении были. Сказали написать расписку, что к посту "Турецкий вал" претензий не имеем. Вроде как беспокоились даже, говорили, что если в подвал в Севастополе попадем, то неизвестно, что там с нами будет.

Следующая веха в постмайданной биографии Алика — Нацгвардия. Рассказывая о том периоде, он как бы невзначай роняет:

— Вообще-то я пацифист.

Самые светлые воспоминания фронтового периода у Алика связаны с детьми. Самые мрачные — с окружением в Дебальцеве

Несколько секунд у меня уходит на обработку информации: передо мной сидит военный, причем не просто военный, а доброволец, и говорит, что он пацифист. Собеседник объясняет:

— Да, я против войны. Но когда эта российская агрессия расползается по стране — что делать? Сидеть и рассуждать, что я против войны, что я весь такой белый, ни в чем не замарываюсь, это как минимум трусливая позиция. Я просто не мог сидеть в Киеве и ждать, чем все это обернется. Поэтому решил, что, раз я против войны, нужно сначала эту заразу остановить, чтобы она дальше не распространялась. А потом, по ходу дела, будем потихоньку возвращать эти территории, помогать людям ресоциализироваться.

В середине лета Алик помирился с отцом. Однажды у них зашел разговор о планах на будущее.

— Он меня спросил, чем я буду заниматься. Я сказал, что пытаюсь попасть в добровольцы.

— Его реакция?

— Они с мамой посоветовались и сказали: "Что мы, хуже тебя, что ли, мы тоже пойдем!"

— И всей семьей пошли записываться?

— Не всей. У меня еще младший брат есть, ему восемнадцать, и сестра несовершеннолетняя. Брат с нами рвался. Но решили, что кто-то с сестрой должен остаться. Ну вот… Мы сразу в Нацгвардию пошли, я знал, что там есть варианты.

Вначале Сардаряны служили в батальоне имени Кульчицкого. Отец — офицер, мать и сын — старшие солдаты. Несколько месяцев спустя отец переквалифицировался в минометчики и попал под Станицу Луганскую, а Алик с мамой в составе медицинской роты оказались в Артемовском госпитале.

— Как мама все это выдержала?

— Да нормально. Она очень активный, деловой человек. До сих пор служит, ее сейчас исполняющей обязанности командира роты назначили.

Во время самого длительного своего отпуска Алик пробыл в Киеве недолго — с волонтерской группой "Новый Донбасс" вернулся в зону АТО, но уже в качестве волонтера. Восстанавливал школу в Николаевке (город-спутник Славянска), учил детей делать театр теней. Тогда же познакомился с Георгом Жено. Режиссер вспоминает: "В школьном коридоре ко мне подошел молодой человек с бородой и предложил дать школьникам урок английского. В нем было столько и деликатности, и уверенности, что я сразу понял: невозможно отказаться". Георг говорит об Алике с подчеркнутым пиететом, вспоминает, как ребята тянулись к бородатому парню: "Многие школьники были настроены антиукраински, как и их родители. Старшеклассники могли сидеть на лавочке и размышлять, как побить какого-нибудь украинского военного. Но Алику удавалось налаживать с ними контакт. У нас один мальчик был, которого мы между собой называли "наш сепаратист", так вот даже он говорил, что Алик крутой. Думаю, мальчики воспринимали Алика как старшего брата. Между прочим, "наш сепаратист" благодаря Алику начал учить английский. Мы с ним до сих пор переписываемся".

Самые светлые воспоминания фронтового периода у Алика связаны с детьми. Самые мрачные — с окружением в Дебальцеве. Там он, по его же выражению, "нахватался жести". Медицинский экипаж вместе с Аликом отправили из Артемовского госпиталя подежурить на одни сутки в дебальцевский медпункт. Из-за окружения сутки растянулись на две недели. Об уровне "жести" можно судить по тому факту, что в один из дней количество обитателей медпункта на Кресте (большой перекресток в Дебальцеве) сократилось сразу на пять человек — ребята, перевозившие раненых, попали в засаду. Погибли.

Fullscreen

На вечную память. В подвале медпункта на Кресте за день до окружения. Крайний слева в нижнем ряду — Алик Сардарян. Остальные, слева направо: Денис Максимчук, Василий, Вадим Срибный (врач), Сергей Кацабин, Михаил Балюк, Анатолий Сулима (Сергей Кацабин, Михаил Балюк и Анатолий Сулима погибли на следующий день при попытке эвакуации, тело Сергея Кацабина не найдено, он признан погибшим по решению суда)

Чуть ли не каждую свободную минуту Алик пытался снимать. Возможно, именно это занятие позволяло ему немного абстрагироваться от происходящего и сохранять душевное равновесие. Хирург 128-й горно-пехотной бригады Александр Данилюк вспоминает: "Мы познакомились с ним уже после выхода из окружения, в Артемовске. В общей суматохе, среди измученных в боях побратимов он выделялся какой-то светлой харизматичностью. Постоянно ходил с камерой, я вначале думал, что это корреспондент. У нас с ним была общая мечта: запомнить, сохранить и передать пережитое. Позднее благодаря его инициативе нам удалось найти и идентифицировать тела некоторых погибших. Очень неравнодушный человек".

События тех дней легли в основу пьесы "Товар".

— Я спрашивал у Георга, — рассказывает Алик, — не слишком ли там жестокие сцены? На что Георг ответил: "Ничего, делай как знаешь. В конце концов театр это то место, где зритель встречается с реальностью".

Встреча с реальностью

Темный зал в одном из корпусов киностудии Довженко. Пьеса "Товар"… На экране окровавленный мужик в разорванной одежде идет в медпункт. Раны перевязаны каким-то тряпьем, челюсть закрывает странная картонная конструкция, одна рука прижата к животу. Это сепар.

Как я понял из рассказа Алика, наши разведчики обезоружили его, выгрузили из машины, показали, где находится медпункт, и он пошел — за спасением. В дядьке оказалось четыре пули, одна из них — в печени. При таких ранениях шансов выжить минимум. "Сердце должно что-то качать, — объясняет со сцены Алик. — Пытались поставить капельницу. Отчаянно искали вену, чтобы влить физраствор". Наконец мужик притих. По его венам побежал холодный физраствор. Потому что теплого не было, и времени, чтобы греть, тоже не было. Мужик попросил закурить. Кто-то из медиков, понимая, что раненому теперь уже все можно, вставляет ему в рот подкуренную сигарету. "Четыре сигареты выкурил", — говорит Алик.

В это время в медпункт зашел один из наших бойцов, посмотрел на раненого, узнал, что это сепар, и предложил добить. Затем вышел и через несколько минут вернулся с подушкой: "Под голову положите… Человек все-таки".

Мне сложно судить о художественных достоинствах постановки. Пьесу "Товар" Алика Сардаряна так же, как и документальный фильм "Зима в огне" Евгения Афинеевского, я воспринимаю не как произведение искусства, а как иллюстрированное приложение к собственной биографии. Мой взгляд бегает по экрану, угадывая знакомый стул, столик, желтую плитку. За пару месяцев до демонстрируемых событий я был там. Это бывшая пиццерия. На стойке — широкий выбор лекарств. Помню, как мы с одним бойцом, поваром из 128-й бригады, разглядывали фотографии пицц на стенах и спорили, можно ли нечто подобное сварганить в кухне-палатке. Я, кстати, до сих пор не знаю, жив ли этот повар.

"Ребята, мне п…ц приходит?" Холодный, как медицинский скальпель, голос отвечает: "Похоже на то".

На кадрах видно, как раненого грузят в медицинский уазик, и все тот же голос говорит: "Вас вылечат". Раненый успевает прохрипеть: "Спасибо". Спустя несколько дней, уже в Артемовске, Алик случайно разговорился с одним из наших разведчиков. Тот допытывался у Алика, стал бы он спасать сепара или нет? И санитар рассказал разведчику вот эту историю.

Понимая, что умирает, мужик успел сообщить Алику какие-то сведения о себе — обычный шахтер. И дал домашний адрес, просил отправить тело родным. Каким-то чудом мужик выжил. Алик добавил, что на днях этого сепара обменяли на одного из наших раненых. "Слава богу, — выдохнул разведчик. — Это ведь мы его тогда подстрелили". И в свою очередь поведал Алику предысторию — как столкнулись и вступили в бой две диверсионно-разведовательные группы.

Fullscreen

Прощание. Алик Сардарян с мамой. Сотрудники госпиталя прощаются с погибшими ребятами из медицинской роты

После спектакля я спросил у Алика:

— Что ты чувствовал, когда возился с этим дядькой, зная, что перед тобой враг?

— Я не чувствовал, что передо мной враг. Если бы он на меня автомат наставил, тогда — да. А так, когда в нем четыре пули, какой он враг? Он — человек, который страдает. Ему нужно помочь. Ну а как иначе? Что, если я вымещу на нем свой гнев и прострелю ему голову, от этого кому-то станет легче?

Созданная Аликом пьеса — это психологически сложный рассказ о ценности жизни сквозь призму умирания. Опыт умирания очень интимный как для самого умирающего, так и для немногочисленных свидетелей. Говорить о нем сложно еще и потому, что повседневная лексика кажется неуместной, тут нужны какие-то другие слова. А их нет. Меня, например, поразил один из фрагментов о том, как бодро держался раненый боец Максим, — познакомился со всеми медиками, пожал им руки, каждому назвал свое имя, те в свою очередь тоже представились. А через несколько минут умер. Или как тот же сепаратист говорил медикам: "Спасибо"… Вот как назвать эти последние усилия?

Я попробовал поговорить на эту тему с Аликом:

— Меня всегда поражало то, как некоторым людям удается сохранять чувство собственного достоинства в экстремальной ситуации.

Алик чуть заметно поморщился:

— Я вообще не понимаю, как можно по отношению к смерти использовать слово "достоинство". Достойно можно жить, а то, как ты умрешь… Ну вот, например, везут бойца без рук в больницу, он все время разговаривает, кричит. Он обколот налбуфином, и ему кажется, что он корректировку огня ведет. А потом умолкает — умирает. Много в этом достоинства?

— Но он же не в сознании…

— Ну а кто-то в сознании и плачет. И что, ты скажешь, что он недостойно себя ведет? Как определить, кто умирает достойно, кто — недостойно? Один до последнего стрелял и быстро погиб, а другой спас двести человек, потом подорвался на растяжке и лежит, умирает в течение пяти часов. Последние два часа он хнычет и вообще в панике. И что, это недостойно? Я даже не рискну сказать, что достойнее перед смертью: молиться или материться.

— Во всех приведенных тобою случаях люди ушли из жизни героически. Скажи, сколько раз ты видел, как люди умирают?

— Много. Я не считал. Поведение человека перед смертью зависит от того, какую боль он испытывает, получил ли он медицинскую помощь, есть ли рядом близкий человек, верующий ли он. Мое ощущение такое: все умирают грустно. Я, собственно, спектакль для того и делал, чтобы это ощущение передать.

Не убий

Моя попытка завести с автором разговор о мировоззренческом смысле пьесы вызвала у него легкое раздражение.

— У тебя в пьесе натуралистическая жесть переплетается с христианским человеколюбием… — начал я.

— Почему с христианским? — перебил Алик.

— Ну а с каким еще?

— Вообще-то я атеист и антиклерикал.

Я давно не слышал этого слова — "антиклерикал". В последний раз, наверное, еще в университете, во время каких-то дебатов. Вообще, рядом с Аликом чувствуешь себя моложе.

— Мне не очень нравится то, что священники с какой-то стати присвоили себе понятие "человечности", — продолжает он. — Получается, что если спектакль о человечности, то он обязательно с какими-то христианскими мотивами должен быть. Да ничего подобного! Он просто о человечности. Ни христианства, ни ислама, ни буддизма там нет. Я считаю, что человек сам по себе может быть хорошим, а не потому, что он боится страшного суда.

— Я тоже думаю, что человек может быть хорошим, но в экстремальной ситуации…

"Все умирают грустно. Я, собственно, спектакль для того и делал, чтобы это ощущение передать"

— Просить о спасении? Получается, ты пытаешься переложить ответственность за то, что с тобой может что-то случиться, на кого-то другого, — гнет свою линию Алик. — Типа, чувак, спаси! Или просишь извинить за то, что был не очень хорошим, в надежде, что он тебя помилует.

— Ну ладно, давай оставим эти этические моменты, — ухожу я от дискуссии. — Думаешь, Бога нет?

— М-м… — Алик явно не ожидал такого по-детски непосредственного вопроса. — Ну, может, он и есть, но он мне не мешает. И я ему не мешаю.

— А с капелланами в АТО ты сталкивался?

— Конечно. Наше знакомство началось с того, что капеллан водой строй кропил, а я попросил его на меня не брызгать. Да, я странно немного выглядел в тот момент — шапку не снимал и не крестился. Но я это делал не потому, что выпендривался. Просто считал, что покривлю душой, если начну креститься. Вот мама у меня верующая — она стояла, крестилась, молилась.

— Поссорился с капелланом?

— Нет. Мы потом общались, спорили…

— То есть конфронтация все-таки была?

— Умеренная. Мне в любом случае приятно пообщаться с умным человеком.

— Получается, что на своем примере ты опроверг стереотип о том, что на войне атеистов не бывает?

— Кого только на войне не бывает. И атеисты, и христиане, и мусульмане, и буддисты, и родноверы.

— Родноверы?

— Ну да. Прочитал человек какую-то дичь и решил, что он родновер.

— А в основной массе?

— В основной массе, как везде, — люди с позицией "Я в Бога верю, но в церковь не хожу". Разные люди, с разной верой, разным мировоззрением: правые, левые, монархисты, националисты, аполитичные… Вот я, например, левый.

— Не могу сказать, что разделяю твои взгляды, — медленно говорю я, мысленно пытаясь сложить пазл "мировоззрение Алика Сардаряна". — Но при этом ты — майдановец.

— Ну и что? Почти вся Студенческая ассамблея, которая в Украинском доме находилась, была левая.

— Но ведь Майдан был по сути национальным протестом.

— Вот именно — национальным. Я его воспринимал не столько как националистический, сколько как национальный, гражданский, антикриминальный протест. Хотя там тоже были люди с разными взглядами.

— Я, кстати, не знал, что на Майдане много левых было. Как-то не отслеживал. Если честно, у меня вообще сложился такой стереотип, что левые в основном против Майдана. Скажи, а левые, которые чувствуют себя гражданами Украины, это преимущественно представители студенческой среды?

— Не только. Есть еще профсоюзные деятели. К сожалению, — вздыхает Алик, — у нас левое движение сильно дискредитировала Компартия, да и Соцпартия. Сейчас появилась эта жуткая подстава — харьковская "Боротьба". Такая сталинская движуха.

— Ну и кроме того, в сепаратистской риторике много православно-коммунистической эклектики, — припоминаю я.

— Ага, левые они, как же. Я вот помню разговор с одним человеком на блокпосту. Это еще в сентябре позапрошлого года было. Нам по рации передали, что надо закрыть блокпост на какое-то время. Ну и машина гражданская в этот момент остановилась. Стояли, курили минут двадцать. Разговорились с водителем. Нормальный мужик такой. Местный. Оказалось, он в профсоюзе работает. Мне сразу интересно стало. И вот он рассказывает: "Нас всех собрали и сказали, что в Луганской народной республике профсоюзы не нужны". Вот и судите, насколько сепаратисты на самом деле левые. Нет там никаких левых идей, хотя риторика какая-то есть, это правда.

— У них же формирование "Призрак" было вроде как левым.

— А почему не говорят, что левые есть и на нашей стороне? Например, львовская организация "Автономный союз трудящихся". С их флагом наши бойцы выходили из Иловайска.

Fullscreen

Будни. Старший солдат-санитар Алик Сардарян на службе

Алик вздохнул:

— К сожалению, у нас левые идеи понимаются превратно. Почему-то считается, что если у человека правые взгляды или либеральные, то он за свободу, а если левые — то за ограничения. На самом деле все эти основополагающие ценности — право на жизнь, свобода совести, свобода слова и так далее есть и у левых, и у правых, и у либералов. Какие-то серьезные ограничения бывают только у крайне левых и крайне правых. Такие вот радикалы "разных взглядов" вообще очень похожи, у них общих черт больше, чем различий. Поэтому я и не люблю крайностей. Лично для меня приемлема любая позиция, которая не приносит людям вреда. Важно помнить, что во всех этих экономических, философских, религиозных и политических спорах есть черта, за которую никогда нельзя переходить, — человеческая жизнь.

Все это время я согласно киваю, но Алик, кажется, не верит моим кивкам и потому настаивает:

— Гибель любого человека это трагедия! Я, например, расстроился, когда Чечетов погиб. Когда Бузину убили — тоже расстроился. Хотя никаких положительных чувств к этим людям не испытывал. Но убийство — это… Ты смотрел фильм "Голгофа"?

— Нет.

— Там священник объясняет одному парню, что в Библии напротив заповеди "не убий" нет сноски с перечнем исключений, при которых убивать можно.

— Ты ж неверующий антиклерикал.

— Все равно.

— Наверное, на войне очень тяжело придерживаться таких взглядов. Возможно, тебе как санитару не приходилось применять оружие.

— Приходилось. Во время выхода из Дебальцева мы попадали в засады. Я не видел людей, в которых стреляю, — они в кустах лежали и стреляли в меня, я — в них. Потом выстрелы из кустов прекратились. Мне хочется верить, что я никого не убил. В любом случае я считал и считаю, что если есть возможность не проявлять жестокость и вести себя по-человечески, то почему нет?

— Война меняет людей? Они становятся лучше или хуже?

— Меняет. Она просто делает их другими. Как бы поляризует человека.

— Объясни.

— Разные качества могут обостриться. И от этого человек станет или очень хорошим, или очень плохим. Иногда и хорошим, и плохим — в зависимости от ситуации. Есть ребята, которые могут вытаскивать людей из-под обстрела, ползти под пулеметный огонь, а потом налево толкать какую-то гуманитарку.

— И это больше всего поразило?

— Нет. Больше всего поразили люди, которые получают абсолютную власть над человеческой жизнью и смертью, но никогда этой властью не злоупотребляют, даже если речь идет о врагах. Был у нас один офицер, который постоянно допрашивал пленных, но ни разу никого пальцем не тронул. И всегда при этом добывал нужную информацию. Но если говорить в целом, то не все там хорошие, не все плохие. Большая часть где-то посередине. И да — вой­на бьет по психике. Многие по возвращении домой становятся агрессивными.

— А у тебя психологические проблемы были?

— Агрессии не было. Я вообще очень спокойный человек. Но из-за сотрясения возникли проблемы со сном. Антидепрессанты пил.

Fullscreen

Вернулся. Во время нашей первой встречи Алик Сардарян был в военной форме

За что воевали

Как-то я курил на редакционном крылечке и наблюдал за приближением юной пары: юноша и девушка, держась за руки, шли в мою сторону. Под желтой вязаной шапочкой и таким же шарфом угадывался Алик. Для совсем уж хипстерского вида не хватало очков в стиле Вуди Аллена.

Вспомнилось: года полтора назад мы с коллегами сидели в баре, обсуждали какие-то фронтовые новости, и в этот момент к стойке подошла такая же вот парочка. Юные, модные и счастливые люди резко контрастировали с темой нашей беседы. Кто-то из коллег прошипел: "Ребята на фронте умирают, а эти…" И не закончил свою мысль. Жизнь расставила все по своим местам, оказалось, что "этим" есть что сказать.

Девушку Алика зовут Настя. Она фотограф. И пришла по делу — принесла какие-то свои работы. Когда Настя растворилась в бильд-редакции, мы с Аликом продолжили в переговорке прерванное несколько дней назад интервью. На этот раз он рассказывал об адаптации к мирной жизни.

За два года его судьба совершила виток длиной в несколько жизней и в ноябре прошлого года привела в исходную точку — к стеле Независимости. Во время второй годовщины Майдана Алик прогулялся по главной площади, поглядел на ребят с коробочками "На АТО", шарахнулся от неопрятных теток, остановился у сцены. Прислушался к речам стихийных ораторов. Те, как обычно, ругали Яценюка и Порошенко. Брезгливо поморщился, услыхав бредни косноязычного кликуши о жидомасонах. Выслушал несколько версий на тему "За що вмирали наші хлопці", нехорошо выругался про себя и пошел домой. Алик не выносит рассуждений типа: "Наши хлопцы умирали не за…" А далее по списку: не за хипстерские фестивали, не за шоколад, не за жителей Донбасса, не за геев (нужное подчеркнуть, ненужное вычеркнуть).

Мы мирно пьем кофе, и я неосторожно задаю вопрос:

— А вообще часто сталкиваешься с тем, что кто-то пытается приватизировать "наших хлопцев" и, в частности, тебя?

В комнате повисает легкое напряжение. Вялая беседа вдруг превращается в эмоциональный монолог:

— Да постоянно. Постоянно! Наши хлопцы умирали… Если такое слышу, мне хочется спросить: ты, упырь, в окопах бывал? Если нет, то закрой рот и не болтай за других.

Мне казалось, что я достаточно изучил Алика. Несмотря на кавказские корни, он очень спокойный человек, даже флегматичный. Но не в этот раз.

"Хочешь высказаться? Расскажи, за что ты воевал и за что готов умереть"

— Вот, например, люди, которые напрыгивают на гей-парады и орут: "Идите в АТО! Идите в АТО!" Получается, что все мы сражались за православный уклад и традиционную гетеросексуальную семью? А кто вам сказал, что в АТО не служат представители ЛГБТ-сообщества? Я недавно очень хорошее интервью читал с артиллеристом-геем, который и Иловайск прошел, и Дебальцево, и все остальное… Я не буду говорить, за что он умирал, — он сам может сформулировать. Конечно, многие скажут: я не за геев. А кто-то ответит, что воевал за то, чтобы никто никого не дискриминировал, за европейские ценности. Но в то же время найдется в нашей армии шахтер из Горловки, которому на хрен не нужны никакие европейские ценности, а воевать он пошел против бандитов, захвативших его город. Давайте еще вспомним тех чеченцев, которые воюют на нашей стороне, грузин. Так зачем же на эту тему спекулировать? Нет же, начинается…

Он делает глоток кофе и продолжает чуть спокойнее:

— Некоторые воюют, потому что им это в прикол. Кому-то нравится убивать, нравится ощущение власти. Вот есть такие. А есть и те, которые вообще ни за что не воюют, их просто заставили. Некоторые живут стереотипами: "не служил — не мужик". Сколько людей — столько историй. Поэтому я считаю, что каждый должен говорить за себя. Не надо заниматься мошенничеством. Хочешь высказаться? Расскажи, за что ты воевал и за что готов умереть.

Алик вертит в руках пустую чашку, вглядывается в кофейную гущу, бросает взгляд на диктофон и вдруг меняет формулировку:

— Нет, не так. Напиши лучше: "Расскажи, ради чего ты готов жить".

Занавес.

Рost scriptum

В тот же вечер после очередного спектакля в Театре переселенца я пил в буфете горячий грог и беседовал с Георгом Жено. Речь шла об Алике. Я поинтересовался у Георга, как он оценивает шансы Сардаряна на поступление в Варшавскую киношколу. Георг ответил сердито: "Мне безразличны шансы. Я сам не с первого раза поступил. Главное не это. Главное, что Алику есть что сказать. Я знаю, у него есть много историй". Режиссер выдержал паузу и повторил с нажимом: "Ему есть что сказать!"

Фото: Анастасия Власова, из личных архивов, Ярослав Дебелый